Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так подрастал Еше — ведя размеренное существование, не зная волнений и ни на что не отвлекаясь. Он должен был наклонять голову точно так же, как это делал далай-лама. Старики, нищие, священнослужители высокого ранга — все сгибали перед ним спины; с его личностью отождествляли нечто пугающее, не по-земному серьезное; ничего другого Еше не знал и не видел.
Он не приходил в ужас от самого себя. Он изучал непостижимые взаимосвязи миров, их зависимость друг от друга. Уже миновали мировые эпохи Трех Будд, теперь разворачивалась эпоха Шакьямуни, а Майтрейе еще только предстояло прийти. Будда Амитаба, освободитель мира, рос в нем, Еше; ему оставалось лишь бережно прислушиваться к желаниям Воплощающегося и не поддаваться никаким собственным порывам.
Еше достиг зрелости. Его мудрость стала всеобъемлющей. Он уже жил, как далай-лама, в атмосфере глубокого счастья, чистого познания, тяжкого бремени сострадания к людям. Место, которое он занимал в мироздании, было ему известно. И тогда его сделали настоятелем монастыря Ташилунпо — как наставника и знатока великих теорий.
Незаметно пролетали десятилетия. С возрастом у чистого молитвами таши-ламы усиливалось сознание значимости своей миссии. Человеческие страдания, которые он видел вблизи и вдали от себя, глубоко его потрясали. Поистине это был мир, за которым не мог не последовать мир Майтрейи; будды нынешней эпохи и их воплощения не справлялись с неподъемным для них бременем страданий и разрушения.
За несколько месяцев до отъезда таши-ламы в Китай к монастырю Ташилунпо устремился нескончаемый поток благочестивых нищих, паломников и паломниц из всех областей Тибета и из Монголии. Многие из тех, кто уже добрался до блистающего золотыми крышами города священнослужителей, совершали обход стен, подражая на свой манер святым: они падали ниц, отмечали камушком место, где их лоб коснулся земли, вставали на эту черту, снова падали ниц — и так промеривали весь путь своим телом.
От Лхасы паломники направлялись на юго-запад, к Ташилунпо; периодически сворачивали на ту дорогу, по которой в скором времени предстояло путешествовать ламе; пройденные ими отрезки этой дороги было легко опознать. Бессчетные молитвенные вымпелы висели на шнурах, протянутых от дерева к дереву или от столба к столбу; у обочины люди складывали в кучи камни с надписанными на них шестью благотворными слогами: ам мани падме хум. На перевалах и у скал оставляли бараньи лопатки. Вырывали себе зубы и втыкали их — в качестве жертвоприношения — в щели между каменными блоками; отрезали прядки своих волос, связывали их шнурками и вешали рядом с пестрыми вымпелами.
И вот наступил день, когда свита таши-ламы заполнила узкие улочки города, покинув монастырские здания с их карминного цвета брустверами, пурпурными эркерами, отвесными стенами, путаницей высеченных в скалах лестниц, беспорядочным нагромождением крыш. Златоглавый монастырь смотрел подведенными черным глазами-окнами вслед удаляющемуся священному каравану — как вдова, у которой от холода замерзают на ресницах слезы. Развевались пестрые вымпелы, пронзительно выли огромные трубы. Лобсан Палдэн Еше, Океан Мудрости и Милосердия, тронулся в путь к далекому Пекину[209].
Была зима. Огромная свита, сопровождавшая ламаистского «Папу», продвигалась вперед медленно. Лишенные деревьев степи казались бесконечными. Над поверхностью жесткой земли кое-где выступали только кустики, жалкие сосны и ели. Дул холодный ветер. Четверо монахов несли драгоценный украшенный росписью и резьбой паланкин с желтыми шелковыми занавесями: святой, поджав под себя ноги, неподвижно сидел внутри, на красной подушке, с непокрытой бритой головой. У него были большие, искусственно удлиненные уши; носил он черное, расшитое голубым шелковое одеяние с широкими, отороченными мехом рукавами. Перед ним лежали листы из Канджура[210].
Вокруг паланкина сновали многочисленные ученики, прошедшие посвящение монахи, маги, врачи, отобранные из числа лучших. Но кортеж постоянно увеличивался, по пути к нему присоединялись просвещенные паломники из Монголии и даже из Индии.
Все темные таинства храмов сопровождали ламу. Священнослужители, выстроившись вдоль дорог, по которым обычно проходили только торговые караваны с плиточным чаем и тюками шелка, потрясали ужасными «ручными барабанами»: каждый такой инструмент состоял из двух человеческих черепов, соприкасающихся макушками и обтянутых кожей.
В паланкине, справа от таши-ламы, стояла великолепная чаша из человеческого черепа[211]— оправленная в золото и с выпуклой золотой крышкой; она покоилась на треугольной подставке черного мрамора; с трех сторон бело-золотую чашу поддерживали каменные человеческие головки — красная, синяя и черная.
Время от времени, когда караван останавливался, чтобы совершить молитву, гудели трубы из бедренных костей; они заканчивались бронзовыми насадками с широкими «ноздрями»; издаваемые ими звуки напоминали ржание того коня, который возносит духов умерших к Небесам Радости.
Богатые паломники, в остроконечных желтых фетровых шапках с байковыми «гребешками» сзади, шли пешком вслед за запряженными яками телегами, в которых тряслись чудовищно большие, изготовленные с несравненным искусством «молитвенные барабаны»[212].
Завершали процессию небольшая группа местных тунгусов и пятьдесят сотен императорских солдат. Караван двигался на северо-восток, мимо голубого озера Цомапхам, на дне которого в бирюзовом шатре живет бог Шива.
Над озером, ни на что не похожая, вздымалась ледяная вершина священной горы Кайлаш. После многих дней пути караван достиг заснеженных полей в предгорьях Кукунора[213]. Теперь начались снежные бури, которых все так боялись. Священный караван, спускаясь в долины, огибая горы, повсюду наталкивался на следы белой смерти: трупы животных, человеческие останки. Здесь на каждом перевале попадались флажки и кости, оставленные в качестве приношений для «ужасных божеств».