Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Немецкие женщины шлют такую волну любви и нежности их мужчинам на востоке, что вам должно быть легко сражаться за таких жен и матерей. Если победу можно вырвать силой любви и жертвенности, тогда победа будет нашей, без сомнения. Это святая, нет, это святейшая любовь, которую шлют вам женщины Германии»[476].
Фонтанируя таким романтическим идеализмом, Лизелотта при всех фантазиях относительно «любовного вклада» представляла себе, каково может быть на фронте, поскольку переживала резкое похолодание в Берлине во второй половине января. Когда сократилось снабжение углем для населения на домашнем фронте, а столбик термометра упал до –22 °C, она натянула на себя все джемперы и, работая в студии, то и дело растирала замерзавшие лицо и руки: «Конечно, с вашим морозом не сравнишь, но и того хватает»[477].
Солдаты на фронте просто рты разинули от щедрости тыла. Вильгельм Мольденхауер проделал путь в 20 километров с тремя санками, чтобы дотащить до подразделения их долю меховой коллекции сезона и сам первым делом вместо изношенных рукавиц сунул руки в кожаные перчатки на меху. Солдат восхищал набор предметов, в том числе «черное пальто с бархатным воротником, голубая куртка с золочеными пуговицами и застежками». Если раньше немецкие военные начали уже внешне походить на русских крестьян и военнопленных, чью верхнюю одежду отбирали, то теперь «ландзер получил возможность вырядиться как на лучшем бал-маскараде». Гельмут Паулюс тоже поражался огромному количеству прибывших в начале февраля теплых вещей – «массой вязаных жилетов, носков и варежек» – и с благодарностью к дарителям заменил изношенные носки хорошей, только раз заштопанной парой. Еще больше его обрадовало получение «пары совершенно новых, ручной вязки шерстяных перчаток, по сути варежек, но с отдельным указательным пальцем для удобства при стрельбе и обслуживании пулемета. Очень практично, поскольку до этого времени у меня не было рукавиц с отдельными пальцами, поэтому руки замерзали, когда приходилось стрелять»[478].
В марте 1942 г. наступление Красной армии выдохлось. Советское командование так и не сумело использовать мощный прорыв и окружить отдельные соединения группы армий «Центр», главным образом из-за настояний Сталина развернуть натиск по всему фронту. Из-за распыления сил Красной армии немцам удалось целых два месяца продержаться на казавшихся практически безнадежными позициях. Однако каждый немецкий командир осознавал близость угрозы разделить судьбу «Великой армии» Наполеона в 1812 г.; сам фюрер неустанно из раза в раз проводил подобные параллели[479].
Верный социальному дарвинизму во взглядах на ведение войны, Гитлер еще 27 ноября откровенничал с датским министром иностранных дел, говоря, что, если германский народ недостаточно силен и не готов проливать кровь ради своего существования, тогда он будет стерт в прах более сильной державой. 27 января 1942 г., обедая с Генрихом Гиммлером, Гитлер пустился в продолжительный монолог относительно характера германского народа и под конец повторил ту же сентенцию: если германский народ более не склонен отдать душу и тело ради выживания, ему не остается ничего, как только исчезнуть. Впервые озвучив эту мысль под воздействием кризиса 1941 г., Гитлер зациклился на ней как на одной из типичных для него навязчивых идей; она еще не раз звучала в его самых мрачных отзывах на события последней стадии войны в 1945 г. Между тем Гитлер не позволял этим выводам становиться достоянием общественности[480].
С приближением 15 марта, Дня памяти павших героев, католическая церковь бросилась напоминать о значимости патриотической жертвы. Ярый нацист архиепископ Фрайбурга Конрад Грёбер разразился проповедью о необходимости осознавать то, что погибшие на войне немцы «были героями, которые верили, что рискуют жизнями и умирают за лучшее будущее немецкой нации, за новый и более справедливый порядок среди народов и за возможно более продолжительный мир на Земле… Они… пожертвовали собой ради других… Они были готовы пролить свою кровь, чтобы нация, ослабленная годами и болезнями, омолодилась, оздоровилась и процветала… Они умерли за Европу, преграждая путь красному потопу и возводя защитный вал для всего западного мира». Епископ Мюнстера Гален повторил проповедь слово в слово[481].
День памяти павших героев торжественно отмечали во Дворе почета Берлинского Арсенала. Отдавая дань погибшим в боях немцам, Гитлер упомянул о «самой суровой за 140 лет зиме», которая «стала единственной надеждой властей предержащих в Кремле на то, что германский вермахт постигнет та же судьба, что и Наполеона в 1812 г.». Для тех, кому упоминание о «павших» показалось сделанным будто бы вскользь – а СД отметила множество подобного рода сетований со стороны скорбящих родственников, – это стало внушительной кодой. После церемониальной речи радио транслировало беседы фюрера с ранеными ветеранами. Люди очутились под сильным впечатлением от его «теплого, доверительного тона», его знания всех мест боев на Восточном фронте и его «внутренней связи с каждым отдельным солдатом». Жест и в самом деле нужно назвать поразительным, особенно со стороны диктатора, который избегал контактов с солдатами, а позднее и с гражданскими лицами, отмеченными шрамами войны – его войны. На всю зиму Гитлер спрятался от всех одинаково далеко – от Берлина и от фронта, – запершись в комнате без окон в оперативном штабе, в лесу поблизости от Растенбурга в Восточной Пруссии, где пил травяной чай для борьбы со стрессом и бессонницей. И вот теперь на радио в беседах с ранеными Гитлер вдруг показал себя «воином и боевым товарищем»[482].
В речах он оставался «политиком и солдатом», и наибольший энтузиазм слушателей вызвало предложение, сплотившее немцев в надеждах на предстоящую победу. Кризисный настрой в атмосфере страха перед полной катастрофой и охватившее массы недоверие к СМИ Германии, столь сильные в январе, резко пошли на убыль, но некоторые не забыли пустых обещаний победы предыдущей осенью и вслух задавались вопросом о смысле высказывания относительно «неподдающейся подсчету численности сил Советов». Слушателей зацепила и еще одна туманная фраза Гитлера – его заявление, что «большевистский колосс обретет окончательные границы далеко от Европы». Люди спрашивали друг друга: не имел ли он в виду, что Советы не удастся победить окончательно, а только отбросить – оттеснить подальше и потом сдерживать их на каком-то рубеже вроде «Восточного вала»?