Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свой непростой и нетипичный выбор как Антон Брандгубер, так и Герхард Шульц сделали из-за семьи. Сразу по повторном переходе границы Шульц фактически раскрылся – поехал повидать родителей и невесту во Фрайбурге. В разговоре с интервьюером в 2002 г., в возрасте восьмидесяти одного года, Шульц утверждал, будто бы его появление даже подтолкнуло мать к переходу в католицизм. Но как бы ни боялись за него мать и невеста, они единодушно убеждали Герхарда сдаться властям.
Неготовность семьи поддерживать дезертирство родных до известной степени помогает понять, почему оно не стало в Германии в ходе Второй мировой войны широко распространенным явлением. Если где-то действительно и наблюдались массовые побеги из войск, то, например, в Италии в 1943 г. или среди призывников в вермахт с аннексированных областей Польши, Люксембурга и Эльзаса, а также у боснийцев в дивизии СС в 1943–1944 гг. Там, однако, наличествовали воля и готовность гражданского общества массово принимать и прятать дезертиров, что в значительной степени делало власти бессильными. В исконных областях Германии и Австрии повальное дезертирство началось только в последние недели войны. До этого аппарат террора действовал слаженно и эффективно, поскольку объектами применения сил становились относительно немногие изолированные от общества одиночки. Но верность и патриотизм не были результатами внешнего воздействия – проповедей и давления режима; тут срабатывали установки, пронизывавшие само гражданское общество и разносившиеся эхом по всем его слоям, особенно действенные на наиболее чувствительном для солдат уровне их матерей, отцов, жен, невест и любовниц[452].
Группа армий «Центр», до соединения из состава которой так и не добрался Антон Брандгубер, потеряла в ходе наступления на Москву 229 000 солдат и офицеров, получив только 150 000 человек в качестве пополнения. К первым числам февраля 1942 г. урон увеличился еще на 378 000 человек, а тыл в качестве возмещения прислал лишь 60 000. Боевой дух улетучился. В начале февраля 1942 г. врач 2-й танковой армии предупреждал: «До того неоспоримое доверие войск к руководству» быстро рухнуло, а «силы к сопротивлению» надломлены. В том же месяце Верховное главнокомандование поручило составить специальный отчет по моральному состоянию личного состава 4-й армии. Чтение заключения начальству не доставило удовольствия: «Солдаты охвачены полной апатией, не способны к ношению и применению оружия; остатки рот раскиданы на расстоянии в несколько километров; они ковыляют по двое, используя винтовки для опоры, ноги замотаны тряпьем. Если к ним обращаются, они не слушают или начинают плакать».
К марту Верховное главнокомандование сухопутных войск признало факт – лишь сто четыре из ста шестидесяти двух дивизий на Восточном фронте вообще способны оказывать противодействие неприятелю в обороне; для наступательных действий и вовсе годились не более восьми соединений. Боевой дух снизился катастрофически, а настырная пропаганда только ухудшала дело. 27 декабря в артиллерийском подразделении Фрица Фарнбахера включили радио, «но скоро никто не мог больше его слушать; что за чушь они несут?!». Как гласил отчет для Верховного главнокомандования по состоянию боевого духа, среди старших офицеров от командира дивизий и выше царит настроение «единодушной и глубокой горечи», и «общее русло критицизма таково: “Катастрофы этой зимой можно было бы избежать, если бы нас послушались. Мы предупреждали – предупреждали так ясно, что яснее не бывает. Нас никто не слушал. Наши рапорты или никто не читает, или не принимает всерьез. Правду знать никто не хочет…”». Прежде всего командиры желали вернуть себе право принятия решений в боевой обстановке, а не тратить недели на переговоры с Верховным главнокомандованием:
«Мы знаем, как защитить себя, но у нас связаны руки. Мы не можем действовать по своей инициативе. Приказы держаться любой ценой, торжественно отданные войскам и отмененные через несколько часов под давлением обстоятельств, приводят только к тому, что вместо упорядоченного отхода мы отступаем под натиском противника. Это приводит к тяжелым, невосполнимым потерям в живой силе и технике»[453].
Но самым невероятным в зимнем кризисе было, однако, не то, что случилось, а то, чего не произошло. Скверно обмундированные, обмороженные, деморализованные солдаты продолжали держаться. И пусть боевой дух упал ниже предела, лишь немногие в войсках следовали примеру Антона Брандгубера. Вместо того упадочное состояние душ выражалось и до известной степени нейтрализовалось в перепалках и мелких ссорах, насмешках и насилии. Гельмут Паулюс невзлюбил нового офицера, едва переведенного из полкового штаба, «где тот точно никогда не сидел в стрелковом окопе», зато занимался бессмысленными проверками и муштрой, когда они находились на отдыхе ближе к исходу октября 1941 г. Он отчитал Гельмута за состояние его военной формы, а тем временем ротный фельдфебель – еще один «герой тыла» – взбесил бывалого уже воина, осмелившись после четырех месяцев, проведенных без передышки на передовой, назвать его «маменькиным сынком». Даже честно заслуженный Железный крест второй степени не доставлял радости из-за того, что каптенармус, который «сам-то никогда в атаку не ходил, а всегда торчал за полевой кухней», получил такую же награду в то же самое время. В артиллерийском полку Фриц Фарнбахер зачастую ощущал себя нежелательным молодым офицером штаба, очутившимся в роли «вечной служанки» между своими солдатами, с одной стороны, и требованиями старших по званию – с другой. Ему тоже не доставляло радости, что некоторые его солдаты уже хвастались Железными крестами первой степени, когда он все еще носил награду второй[454].
Отец Гельмута Паулюса, ветеран Первой мировой, поспешил внести имя Гельмута в список обладателей Железного креста второго класса, опубликованный в местной газете. Осознавая социальный статус сына, папа принялся уговаривать его подать заявление на офицерские курсы. Даже мать присоединилась к пожеланиям мужа. Как отцу пехотинца, доктору Паулюсу не нравились приоритеты, отдаваемые в обществе и руководстве представителям прочих видов вооруженных сил. В письмах его нашли отражение встречи с сыновьями других людей; те молодые люди служили в люфтваффе и в артиллерии, наслаждались водопадом отпусков и наград, получали право на особую подготовку или даже сдавали экзамены по химии – выбранный Гельмутом для изучения предмет, – тем временем как его сын обливался потом и глотал пыль в окопах. В конечном счете Гельмут почувствовал себя вынужденным объясниться с родителями, довести до них причину нежелания последовать их настояниям – избрать путь, который открывали перед ним служба на фронте и оконченная гимназия. «Сверх прочего у меня нет никакой тяги к военной службе, – написал он с уверенностью, – в мирное время из меня бы вообще не получился хороший солдат». Не тешил Гельмут самолюбия и перспективами повышения, предпочитая равноправие траншей, где можно позволить себе «недостойное солдата и мелкобуржуазное» желание быть оставленным в покое. «Единственное исключение из правила, – спешил добавить он, – это бой, где мне не хотелось бы дать кому-либо повод усомниться во мне»[455].