Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Элеонора пожурила сестру и принялась утешать Фрицци. Шарлотта пошутила. У нее злой язычок, но доброе сердце. Фрицци старался поверить.
С мыслями о суровой принцессе он вернулся осенью в Эрланген и облегчил свою душу перед маркграфом Кристианом.
Мраморный, в римской тоге, он стоит в замковом саду, на площадке, затененной деревьями. Истинный рыцарь, настоящий суверен. Не боялся ни короля, ни папы, даровал приют еретикам-гугенотам, бежавшим из Франции.
Это укромное место в саду облюбовано герцогом для мечтаний и размышлений.
Прелестное дитя! Не ведаешь ты муки
И слез, пролитых в тишине ночной.
О, сжалься! Дай доверчиво мне руку!
Или умолкну я под крышкой гробовой.
Выплеснулось на бумагу сразу… Правда, рифма хромала. И написал он по-немецки, а Шарлотта говорила — немецкий язык в Вольфенбюттеле звучит только в казармах. Поэтому он не послал свое признание.
«Бранденбургский пантеон» был отправлен в сумке курьера, с пылкой надписью на заглавном листе. Шарлотта сдержанно поблагодарила.
«Она думает о тебе, — писала Элеонора. — Она из тех натур, которые не умеют выразить свои чувства и хранят их глубоко внутри».
Вот уже год, как Шарлотта в письмах сестры не упоминается. Ударом хлыста была последняя весть о жестокой принцессе, — «мы пили с ней кофе за твое здоровье». Только-то! Значит, больше нечего было сказать, при всем желании…
Оглядываясь на себя прежнего, легковерного, Фридрих-Вильгельм скорбно усмехается. Милая сестрица попросту сочинила трогательный роман. Прочь иллюзии! Его удел — любовь безответная, безысходная.
Все громче, все уверенней говорят, что Шарлотту отдадут в жены царскому сыну. Где же ему, герцогу без земли, изгнаннику, тягаться с наследником трона Московии! Покорись, любовь, спрячься в израненном сердце!
Ах, плачу я, и плачет вся природа,
Бессильная, увы, лечить мои невзгоды.
Низкое осеннее небо накрыло Эрланген. Туи в замковом саду почти черны. На шлеме маркграфа примостился одинокий, мокрый голубь.
— Слезы недостойны рыцаря, — слышится герцогу.
Учитель Сен-Поль, насмешник, не поверил бы, — в памятнике заключена особая, таинственная душа. Миф о мраморной Галатее, пробужденной к жизни, имеет основу. Сейчас во взоре маркграфа — грустный упрек. И стихотворная жалоба осталась неоконченной.
Потомок обнаружит в архиве курляндских герцогов десятки поэтических опусов Фридриха-Вильгельма. Публиковать их он не решился, — возможно, уступив насмешнику Сен-Полю. Шарлотта уподобляется неприступной крепости, гранитной скале, цветку, содержащему сладкий яд. Сам же злополучный автор — то мощный, испепеленный молнией дуб, то сокол, сбитый наземь стрелой Амура.
Осенью 1709 года муза герцога умолкла.
Барон Дидерикс поглаживал пушистые светло-рыжие усы и прятал скорбную улыбку. Так вот он, наследник престола! Провидение могло бы подарить Курляндии более зрелого властителя в нынешнюю многотрудную пору.
Фридрих-Вильгельм читает, шевеля губами, — детская привычка, от которой он до сих пор не избавился. Четыре строки в письме Сен-Поля подчеркнуты.
«Поздравьте меня и себя с успехом! Бумаги вашего деда найдены. Возвеселитесь! Самым же важным я считаю то, что мне удалось заинтересовать весьма высокую персону и обеспечить ее содействие».
Герцог произносит это место вслух и резко откидывает голову, — Дидериксу виден острый кадык на хилой шее, заострившийся подбородок.
— Какая персона, барон?
— Царь Петр.
— Я так и думал, — откликнулся герцог поспешно, с раздражением.
— Мы маленькая страна, ваше высочество.
Теперь герцог улыбается чему-то. Глаза прикрыты синеватыми, дрожащими веками.
— Вы хотели бы, барон, отправиться на Тобаго?
— По мне, лучше перепелка на столе, чем жирный гусь в небе.
Глаза его высочества открылись, облив барона горестным осуждением.
— Пошлая философия, мой друг. Рыцари так не рассуждали.
Ну, это уж слишком! Играет в рыцарей… Надо стащить его с облаков на землю.
— Мы не избалованы, — сказал Дидерикс жестко. — У нас в Курляндии перепелка — редкое лакомство. Война распугала птиц. А в деревнях гложут древесную кору. Война, война, ваше высочество! Что не доели шведы, добирают московиты. Мало несчастий на наши головы, — всевышний послал еще чуму.
— Чуму?
— Да, чуму.
— Мы… мы соболезнуем.
— Осмелюсь заметить, ваше высочество… Личное присутствие герцога весьма поддержало бы ваш народ.
— Да, да… Поблагодарите Сен-Поля…
Кажется, он снова унесся на Тобаго.
— Итак, ваше высочество, — сказал барон громко, — я сообщу курляндцам о вашем скором прибытии.
— Скором? — встрепенулся герцог.
Дидерикс выругал себя, — зря он сболтнул насчет чумы. Узкая белая рука герцога шарит по столу среди бумаг, находит пакет с крупицами сургуча, украшенный шеренгой черных прусских орлов.
— Я напишу из Берлина… Король желает меня видеть, так что пока, вы понимаете… Одним словом, вы будете извещены, барон. Что еще для меня?
Правда или нет, — царь сватает герцогу свою племянницу.
Но маркиз Сен-Поль, сенаторы — все просили не распространять этот слух.
— Ничего? Тогда я вас не держу. Постойте! Скажите там… Молебны… молебны во всех кирках… Чума — это ужасно.
— Ужасно, — кивнул барон, вставая.
— Надо молиться.
— Совершенно верно, ваше высочество, — произнес барон сухо и поклонился, резко притопнув.
«Сен-Поль, безбожник Сен-Поль посмеялся бы, — подумал герцог. — Но что еще советовать? Монарх — не врач. К тому же медицина беспомощна. А вера способна совершать чудеса. Каков барон! Добро пожаловать, ваше высочество, у нас чума… До чего назойливы эти курляндцы! Жили без герцога, поживут еще».
Ехать надо, конечно…
Утром он не смог влезть в карету, — лакеи внесли его.
Целую неделю, вплоть до Берлина, он изнывал от тряски, от болей в желудке, от головокружения. Опять нарушил предписание лекаря — избегать крепких напитков, как злейшего яда.
Столица дяди Фридриха дохнула зимним холодом. Ветер нес снежную пыль. Липовая аллея, ведущая к городу, сбросила всю листву. Вереница экипажей въезжала медленно. Шлагбаум надсадно скрипел, вахмистр, собирающий плату, пробовал каждую монету чуть ли не на зуб.
Зверски тянуло в постель, согреться под одеялом, уснуть. Но на башне дворца плескался королевский штандарт. Герцог завидел его издали, и нетерпение перебороло усталость.
Пришлось долго ждать в вестибюле, слушать отрывистую берлинскую речь, перезвон шпор, топот гвардейских ботфортов. Какие-то военные подозрительно оглядывали его, будто самозванца. Когда он поднимался по лестнице, огромный важный генерал, шагавший сверху, едва не сбил его с ног.
Дядя Фридрих — постаревший, толстый, в халате до пят — раскинул пухлые руки.
— Мальчик мой… Черт подери, настоящий мужчина! Сколько лет ты не был у меня? Три года, четыре?
Обнял и повел, выспрашивая, дыша в ухо:
— Ну, каков Берлин? Ты видел мои липы? Мой Арсенал? Красиво, а?
Племяннику совсем не понравился надменный Берлин, но нельзя же огорчать дядю-короля. Надо хвалить знаменитую аллею, новый Арсенал, вздымавший над черными, старательно обстриженными шарами-кронами грозные букеты лепных копий, мечей, знамен, труб и