Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю, что́ ты сейчас думаешь, что́ чувствуешь ко мне… — начинает он.
Я холодно обрываю:
— Откуда? Ты никогда не был на моем месте и не знаешь, каково это.
Он кивает:
— Ты прав. Но я много думал и в мыслях пытался представить, что я — это ты.
Он выдыхает дым. Я сковыриваю с поверхности лавочки облупившуюся голубую краску. Кладу тонкие пластинки в одну кучку.
— Когда я переехал от мамки и стал жить один, с меня спал морок. Не знаю как, но ощущение, что рядом с ней я все равно что находился под гипнозом…
— Ты сейчас пытаешься сбросить с себя ответственность, — снова обрываю я. — Я не хочу слушать твои дерьмовые оправдания. И про то, что она тебя заставляла издеваться надо мной, я уже слышал в суде. Можешь не повторяться.
Он понуривается. Я вижу: ему стыдно.
— Дань, пожалуйста. Дай я скажу, — просит он. — Ты не представляешь, чего мне сейчас стоит разложить в голове весь этот хаос мыслей, и еще превратить их в слова.
Хмыкаю про себя. Да уж, Рома никогда не блистал красноречием. Ему тоже не хватало моста, соединяющего станции «Мысли» и «Слова».
— Знаешь, все эти годы я сидел в ловушке, — говорит он тихо. — В плену собственного разума. Шатался по бесконечному лабиринту, из которого никак не мог выбраться. Я искал двери, но всегда натыкался на стены.
Слова Ромы завораживают. Я действительно не узнаю родного брата: все, что он сейчас говорит, так на него не похоже.
— Но я искал этот чертов выход, правда искал. Оставлял за собой гребаные хлебные крошки, чтобы знать, где я уже проходил. Чтобы хоть как-то ориентироваться в этом лабиринте. Но мама… — Он делает паузу и мотает головой. — Она уничтожала все крошки. Она путала меня. Она будто перестраивала этот лабиринт на ходу. Я знал, что проиграл, и сдался. Однажды я просто перестал искать. Да, я не должен был, но так вышло. Я позволил ей победить. Настоящий я застрял в этом лабиринте. И выход он смог найти, только когда я оказался далеко от мамы. Я многого не помню, в воспоминаниях совсем не осталось деталей…
Я взрываюсь:
— Не осталось деталей? Может, тебе напомнить? Спрашивай, не стесняйся! Что насчет одного теплого солнечного денька в мае 2001 года, когда ты и твои дружки поймали меня на улице и заставили вылизывать колеса своих велосипедов, потому что они слишком грязные? Или, может, напомнить тебе об одном июльском дне, когда вы использовали меня как живой трамплин для прыжков?
Я злобно сверлю глазами Рому. Он сжимается, избегает моего взгляда, понуро смотрит на золотое море листьев перед собой.
— А как насчет сентября девяносто девятого, когда вы с Нонной раздели меня и заперли в тесном сарае с осиным гнездом? — продолжаю давить. — Какие именно подробности тебя интересуют? Я охотно расскажу тебе все, чтобы освежить твою память. Спрашивай, не стесняйся!
Сигарета в его руке медленно тлеет, кажется, он забыл про нее. Скоро она его обожжет: жду этого момента со злорадным предвкушением.
В ожидании Роминого ответа отвожу взгляд, смотрю вдаль. Я вижу за решетчатым забором, который ограждает территорию суда, детский сад. Дети на прогулке. Кто-то собирает гербарий, кто-то прыгает в огромные кучи листьев. Дети радуются осени. Никогда не понимал этого. Осень — это разлагающийся труп лета. Видеть в осени красоту — то же самое, что любоваться трупом.
— Если бы я мог, я бы все исправил, — в конце концов тяжело говорит Рома. — Меня утешает мысль, что теперь у тебя все будет хорошо.
— А меня утешает мысль, что ни у тебя, ни у Нонны ничего хорошо уже не будет, — бросаю я с ледяной злобой. — Ни ты, ни она не заслуживаете счастья.
— Я не прошу, чтобы ты меня простил. Мне важно было донести до тебя, что мне жаль, — говорит он с болью. — И что я на самом деле никогда не был на стороне мамы. И даже старался тебя защитить от нее.
— Ты… Старался? — задыхаюсь от возмущения.
Это наглая ложь! Он и пальцем не пошевелил, чтобы хоть раз прекратить издевательства Нонны.
— Когда она закрывала тебя в кладовке, я всегда отпирал тебя, — отвечает Рома. — Когда убеждался, что мама не видит этого и вообще забыла про тебя. Еще… с химией. Я ведь обманывал маму. Всегда, когда она требовала принести «лекарство», я разводил тебе самую низкую концентрацию, брал совсем чуть-чуть порошка или геля для мытья посуды. Чтобы только пена была. Чтобы сделать меньше вреда, когда ты его выпьешь.
Я потрясенно молчу. Вот почему Нонна «забывала» о том, что отпирала мне дверь чулана! Потому что это делала не она, а Рома. А «лекарство»… Значит, порошок был просто разбавлен. Никаких чудес. Рома действительно помогал мне! Как же трудно в это поверить…
— Еще я часто отвлекал маму… — продолжает Рома. — Вряд ли ты это замечал. Например, последний раз я отвлек ее, когда она возила тебя в кухне по осколкам.
Я вспоминаю этот момент!
— Ты крикнул Нонне, что у нее звонит телефон, — говорю я неуверенно, не доверяя своей памяти. — Но… На самом деле не было никакого звонка?
Рома кивает:
— Да. Я и раньше это проворачивал. Телефонный звонок, звонок в дверь… Либо что-то шумно ронял, что-то кричал. Делал что угодно, чтобы мама отвлеклась от тебя. А она, как ты знаешь, быстро переключает внимание.
Пытаюсь переварить услышанное и не могу. Трясу головой.
— Не хочу ничего об этом знать! — жестко говорю я. — Что бы ты ни говорил, я не изменю о тебе мнения. Все это неважно. Я помню все твои издевательства. Помню все, что вы с Нонной проделывали со мной. И жалкие крупицы твоей так называемой помощи не сделают тебя святым, Ром. Не пытайся казаться лучше, чем ты есть.
Рома какое-то время молчит, а потом задумчиво добавляет:
— Ты знаешь… Жестокость у человека в крови, этого не избежать. И жизнь — это непрерывная борьба. Борьба внутри: человек пытается победить свою природу, выкорчевать злость и все то, что делает его монстром. Мне жаль, что у меня получилось это так поздно.
Тлеющий конец сигареты наконец обжигает Роме руку. Он дергается и роняет ее. Морщится, трет обожженное место. Я с удовлетворением замечаю на коже ожог.
— Я больше не хочу ничего о тебе знать, — подвожу я итог. Я не говорю —