Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День рождения Данилевского был позавчера. Так бывает в жизни. Мой – сегодня. А вчера был день рождения Цепеллина, того самого литовского паренька, о котором плакала Катька в четырнадцать лет, ее первая любовь, бугнининкас… Кстати!.. Ведь как раз вчера Катька его встретила… Интересно, помнит ли об этой дате сама Катька? И вчера не странные ли, непостижимые линии жизни привели ее в ресторан «Три павлина»?
– Я – да… – Данилевский потянулся и зевнул. – Отхожу… с трудом… Так что повторяю – не напивайся! А то потом плохо будет. Все, знаешь, такое зеленое… липкое… от всего тошнит…
– Хорошо. Ты чаю крепкого выпей, может, полегчает.
– Ага, ну давай!
Я знаю, почему Данилевский спросил про брата. Он сам очень семейный человек. Живет всегда в ощущении большой патриархальной семьи. Тянет и тянет много лет. Не забывает родственников, близких и далеких. Всем помогает, крестит, хоронит, перевозит из города в город, если попросят, устраивает на работу. Дружит со всеми детьми, бывшими женами. Мне Данилевский – друг? Я посмотрела на фермера-мулата, которому поручила сегодня на моем юбилее быть вместо Егора. Фермер сидел с застывшей американской улыбкой.
Ну а кто? Не враг же. И не бывший друг. И сказать, что Данилевский мне «никто» – тоже неправда. «Он нам не д’уг, он нам пьедатель!» – заявила однажды маленькая Катька, когда я, все плача и плача, расставалась и расставалась с Егором. Я, утирая слезы, побежала к компьютеру и записала Катькины слова, чтобы не забылись. Катькины чудесные слова потихоньку растворяются в памяти, забываются, а то, как уходил Егор, – помню отлично. Предательство забыть нельзя, но… Со временем как-то рассасывается. Меняется. Обтесывается. Предатель, самый главный предатель моей жизни, уже не раз выручал. Подставлял плечо. Был рядом в тяжелую минуту. Ну не то чтобы рядом, но… мелькал на горизонте. Чтобы я не потерялась в черном-черном плотном тумане горя. Он… – товарищ. Да, Егор мне стал товарищем с годами. И он, мой хороший товарищ, знает про моего брата. Знает и надеется, что родственные чувства возьмут свое. Когда-нибудь. В этой жизни, желательно.
Надо представить, что брат пришел ко мне на день рождения не такой, каким он стал. А маленьким. Например, восьмилетним.
Лёва был очень трогательным ребенком. Мало ел. Его били во дворе. А он все носил и носил во двор все свои богатства и раздаривал. Редкую в то время жевательную резинку, хорошие конфеты, лучшие машинки. Опытное взрослое сознание жестоко подсказывает мне сейчас – может быть, он просто хотел, чтобы его не били? Но в детстве я твердо знала – мой маленький брат очень добрый. Очень. Он может свою самую любимую машинку вынести во двор и подарить… даже не другу, а совершенно непонятному ребенку – тому, кто первый попросит.
Пусть так и останется – там, в глубоком детстве, маленький мальчик с доверчивыми серыми глазами, мелкими зубками, сбитыми в кровь коленками, который трогательно представлялся: «Лев Лебедев» и протягивал худенькую ручку – любому. Мальчик, который никогда не вырастет в огромного, грубого, жестокого мужчину, никогда не закричит: «Пошла отсюда! Пошла вон! Чокнутая! И дочь свою чокнутую забери! Нищенки убогие! Мама умерла, потому что умерла! Вовремя в больницу надо было соглашаться! Я тут ни при чем! Бери, че те надо, и – вали!»
Я не чокнутая, Катька – тем более, мы не нищенки, мама умерла не в свой срок, а брат Лёва – живет на другой планете, сверкающей, холодной и чужой планете, где по-другому течет время, по-другому пахнут цветы, слова значат иное. Всё. Пили бы мои гости, они бы сейчас выпили за это. Не чокаясь.
– Мам… – веселое Катькино личико появилось на экране монитора. – Ну, как дела? Ты надумала с собакой?
– Катюнь, ну почему ты не спишь? Который у тебя час?
– Мам, я уже встала, все, душ приняла. Ты забыла?
– Нет, просто я знаю, что ты рано не любишь вставать…
– Сегодня особый день, мам. Я потом уйду, а так я с тобой могу пообщаться.
Я с нежностью посмотрела на милое Катькино лицо.
– Как-то ты красиво волосы сделала…
– Да помыла просто.
– Катюнь… А ты с Цепеллином что надумала? Подойдешь к нему? Пойдешь еще раз в тот клуб?
– Мам… Какая связь?..
– Никакой. Ассоциативная, разве что.
– Ну что, ты кукол пропылесосила?
– Пропылесосила, но не всех.
– А!.. – Катька помолчала. – Может, тебе еще что-нибудь спеть?
– А у тебя сейчас который час?
– У меня восемь утра.
– Ты разбудишь соседей?
– Да у меня нет соседей, мам. Я же в пентхаусе живу. У меня соседи – галки. Или вороны. Не знаю, кто летает передо окном. Американские, в общем, птицы какие-то. Наглые, деловитые. Сами орут с утра пораньше.
– Ты всю ночь мне прозвонила. Ты правда хорошо себя чувствуешь?
– Ну да… Да что такого, мам! Отоспимся на том свете!
Папа… Это мой папа так говорил – жалко жизнь тратить на сон, отоспимся на том свете. Папа всю жизнь следил за своим здоровьем, правда, очень однобоко. Он бегал по утрам, обливался ледяной водой, стоял на голове. Но никак не мог себя ограничить в еде и напитках… Папина жизнь закончилась рано, и толком никто не знает – как. Я часто думаю – отдохнул ли папа на том свете. Верил ли он в тот свет? Верю ли я? Как начинают сниться все умершие в дождливые и снежные ночи – снова верю. А так – нет. Думаю, что ничего больше, чем короткий срок на земле, нам не отпущено. Ни вечная жизнь, ни вечное блаженство, ни даже вечные муки, ни тем более встречи с близкими на небесах после смерти. И хотела бы верить, да не получается. Мешает подписка на журнал «Знание – сила».
Если бы дожил папа до моей круглой-круглой даты, то пришел бы сегодня, красивый, отлично одетый, гладко выбритый, с аккуратно зачесанными короткими волосами, сел бы напротив… Барин барином, как обычно, веселый, бурный барин, которого все боятся… Почему боятся? То ли из-за властности натуры, то ли из-за непредсказуемых реакций или же из-за необычного мощного интеллекта. Он бы мне что-нибудь хорошее сказал… Разумеется, папа был не молчун, тем более на праздниках. И меня любил. Какой-то своей, особенной любовью, но любил.
– Я так рад, дочка, что Катька занимается искусством, творчеством, так рад, что она поет. Мои гены кому-то передались… Ты же толком так и не научилась играть!
– Это же из-за тебя, папа! – наконец, через много лет, объяснила бы я ему. – Ты разве не помнишь, как я бросила музыкалку? Сначала на сольфеджио перестала ходить, потом на все остальное…
– А при чем тут я? – удивился бы папа.
Ведь мы никогда с ним это не обсуждали.
– А ты не помнишь, как ты смеялся надо мной, когда я играла дома и еще больше – когда пела? Вот я и перестала петь. На много лет замолчала. Не могла пропеть ни одной строчки. И сейчас еще временами такой ступор нападает…
– А тебе есть где петь?