Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Нет, она не поедет! Пусть остаются ей только те три дня!
Паня бросила в черную воду билет, чтобы больше не колебаться. И пошла быстро, не оглядываясь на плавучий темный дом. Вздрогнула всем телом, когда он уныло заревел, и побежала, побежала…
Река стала в конце ноября. Из окна почты Пане видно было, как шныряют вниз с горки прямо на лед ребятишки на салазках. Потом потянулись по льду возы с сеном из Заречья, ме́тя дорогу сенной трухой.
Этот день был ясный-ясный, такой, когда самого солнца не видишь, но оно везде: в сугробах, в стеклах окон, на кольях оград, даже в дымке над крышами. Вода в прорубях и у водоразборных колонок кажется совершенно синей, потому что вокруг очень светло.
Паня напихала в сумку послеобеденную почту, закрутила голову ковровым платком, взяла с печки теплые варежки и тронулась в свой обычный путь-дорожку. Когда стукнула первой калиткой, с рябины посыпался на нее легкий, душистый снег, и тут же метнулись ввысь толстые снегири.
Паня шла по белой, мягкой улице и совала газеты и письма в почтовые ящики на воротцах и калитках. И точно угадывая, где не на засове, заходила в выскобленные от снега дворы и стучалась в замороженное окошко. Дело шло ходко: подгонял веселый морозец, дыхание реки подпихивало в спину. И потертая черная сумка казалась непривычно легкой.
На ходу Паня побранилась с дворником из детского садика за то, что приморозило калитку и хоть через ограду прыгай; отогнала от водоразборной колонки мальчишек, которые дуриком лили воду, примораживая собственные валенки. На углу Молодежной улицы и Большого съезда купила себе баранки и уже помышляла о том, как сейчас забежит домой, соорудит чайку, поджарит колбаски…
И вдруг Паня остановилась. У галантерейного ларька в конце Молодежной улицы стояла жена Кудрявого. Паня сразу узнала ее и в зимнем наряде. Может быть, голенастые ноги в модных, каблукатых ботинках выдали?
У той было румяное, но холодное большое лицо, окруженное пухом оренбургской шали. С плеча висела ощерившаяся чернобурка и мертвыми своими глазами-пуговками тоже, казалось, разглядывала брошенную на прилавок комбинацию с капроновым кружевом.
— Володь, голубую брать? Ты бы поглядел. — Жена Кудрявого обернулась, подозвала рукой в красной варежке стоящего тут же неподалеку мужчину.
На том был бушлат с ясными пуговицами и… речная фуражка. За расстегнутым воротом розовела крепкая шея. Шея молодого здорового мужика. Улыбался он снисходительно и спокойно, как человек, уже с утра немного выпивший и еще не совсем опомнившийся от ночи, и который знает, что еще будет такая же ночь и пьяное довольство.
— Может, другую, розовую?
И жена Кудрявого полезла в пухлую сумочку за деньгами.
— Можно вас на минутный разговор? — сказала Паня, тронув ее за бостоновый рукав.
Та сразу оглянулась с растерянностью на своего спутника. Но шагнула с Паней в сторонку.
— Я от профсоюза… — сказала Паня. — Скажите, как мужа вашего здоровье, Григория Алексеевича?
Она спросила это громко, так, чтобы слышал тот, в речной фуражке. Жена Кудрявого снова оглянулась. Паню она не узнала, но была чем-то испугана.
— Да что про него рассказывать?.. — Она сделала сердито-оскорбленное лицо. — Выписался перед ноябрьской и напился вдрызг. Ну, и обратно приступ с ним, увезли его. Раз несамостоятельный человек, то как ты с ним…
— А этот самостоятельный? — вдруг спросила Паня, указав на речную фуражку.
— А вам что? — тихим шепотом спросила жена Кудрявого.
— Ничего, — так же тихо сказала Паня. — Только обмана не надо. Нехорошо. — И, поправив на боку сразу потяжелевшую сумку, повернулась и пошла прочь.
Ей надо было бы еще зайти на почту, оставить неврученные деньги, извещения. Но Паня свернула в свой переулок. Руки у нее не озябли, но она долго не могла всунуть ключ в замок и повернуть. Когда же наконец вошла в свою комнату в желтых обоях, села, не раздеваясь и прижимая к себе сумку. Со стены смотрела на нее собственная, очень непохожая фотография — вырезка из газеты, оправленная в рамку под стекло и с подписью: «Лучший письмоносец Гуляшовского отделения связи П. И. Розумкина».
«Какая уж лучшая!.. — вдруг с горечью подумала Паня. — Голова у меня теперь все-таки…»
Ей вдруг стало так больно, будто только вчера ударил ее по голове тот скверный мужик и будто только вчера она снесла Кудрявому в больницу последнюю передачку. Паня продолжала сидеть, не снимая платка и ватника, и под валенками у нее таял необбитый снежок.
Тикали ходики. За подмороженным окном умерился солнечный блеск, и снег поголубел. Кусты в палисаднике пушистились, как на цветной журнальной картинке.
Паня вдруг заторопилась. Скинула ватник, старые подшитые валенки, размотала платок, прячущий отросшие, молодые волоски. Из шифоньера появилось на свет пальто с воротником-шалькой, последняя, уже вдовья покупка, и шляпка-капор. Паня знала: платок ей лучше, но… Вот ботинок модных на меху у нее не было, и пришлось обуть новые, аспидно-черные валенки.
На почте она оставила сумку и побежала в Заречье, к больнице. Скрипел, как в тоске, снег, улицы синели и становились у́же. Противоположный берег казался очень далеким, хотя там уже горели огни.
— Добрый денек, Григорий Алексеевич! — сказала Паня, входя в палату. — С белой зимой вас! Давненько мы…
Он сидел растерянный. А она спокойно села рядом.
— Не поспела я купить вам чего-нибудь: схватилась, а магазины уже не торгуют. Нянечку попросила, она вам завтра виноградику принесет.
Кудрявый испытывал Паню глазами. Но в глазах у Пани не было ничего, кроме теплоты.
— Прости меня, Прасковья Ивановна, — сказал он глухо. — Я тебя тогда обидел. Не надо было…
Паня чуть вздрогнула, вспомнив ту холодную ночь на пристани, восемьдесят копеек мелочью на дорогу, которые сунул ей при расставании Кудрявый, маленький белый билетик, на мгновение мелькнувший в черной воде.
— Да чем ты меня обидел-то? — как можно беззаботнее сказала она. — Это я вроде перед тобой виновата: не выполнила, что просил. Веришь, не