Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На несколько секунд лицо миссис Клэрмон омрачила растерянность, словно та пыталась сообразить, что именно ляпнула невпопад. Баррис же старался прийти в себя и понять, что он тут делает. Всё казалось ему странным, незнакомым, присутствующие — невнятно враждебными чужаками. Растерявшись, он чуть не выронил поднос с блинчиками.
Потом дезориентация прошла, словно кто-то нажал кнопку, и привычные звуки — успокаивающе знакомый галдёж — вернулись. Он ответил с улыбкой:
— Признателен за поддержку, миссис Клэрмон, блинчиков хотите?
Остаток дня он чувствовал себя нормально.
Следующим вечером Баррис засиделся допоздна у себя в кабинете, выверяя методички, и ему на глаза попалась одна из старших девочек, в облегающих шортиках и футболке: как раз прошла мимо раскрытой двери кабинета в душевую. Ему стало дурно, как бывает, когда заболеваешь гриппом, накатила тошнота. Потом появилось новое ощущение: будто окулист прикладывает ему к глазам стёклышки, по очереди пробуя линзы, и спрашивает — так подходит? а так? — и пока не подберёт нужную, всё вокруг то расплывается, то удаляется. Со щелчком между ним и девочкой опустилась какая-то странная пара линз. Девочку звали Жонкиль. Она занималась на монструозном, вроде «наутилуса» в миниатюре, фитнесс-аппарате, который подарили те, из Сан-Диего, когда вернулись к себе в Южную Калифорнию. Она хотела накачать мышцы живота — наверное, чтобы груди немножко подтянулись, подумал он. Он сказал, что да, пускай приходит после занятий и накачивает. И вот Жонкиль оказалась здесь в шесть часов, когда остальные уже ушли: пухленькая девчонка с волосами цвета тёмного мёда, губы накрашены ярко-красной помадой, ногти — таким же ярко-красным лаком, а глаза ослепительно-синие. А потом ему почудилось, что он садится в машину на заднее сиденье, и за рулём кто-то другой, и его клонит в сон всю поездку — только это была не поездка: он пошёл за Жонкиль в душевую, перекрыл там воду, включил маленький кассетный магнитофон, купленный только сегодня (он и сам удивлялся, зачем ему эта хреновина), прикрыл ладонью её округлившийся от испуга ротик, осязая на ладони ярко-красную, жирную на ощупь помаду, и принудил девчонку опуститься на кафельные плитки пола...
Преподобный Гарнер работал в своём саду, который садом не был: в переднем дворике только песок, крупные камни, ракушки да одинокие колючие кустарники. Металлическими широкозубыми граблями он проводил вокруг и между кустарников аккуратные завитки.
Он был сухощавым человеком средних лет с короткой бородой, где, как и в редеющей причёске, просверкивала седина. На затылке волосы были ещё густые, и там их стягивала чёрная кожаная петелька. Несколько выцветших с молодости татуировок на загорелых руках. Винтажной футболке исполнилось почти двадцать пять, на ней ещё можно было разглядеть застиранный портрет Алана Уоттса[69]. Довершали облик Гарнера выгоревшие на солнце джинсы и посеревшие кроссовки.
Он разогнулся, оторвавшись от ухода за садом, и почувствовал, что его дочь Констанс сейчас позвонит из Лондона. Он ощутил это совершенно чётко.
Гарнер направился к дому: солнце припекало затылок. Внутри зазвенел телефон. Гарнер прислонил грабли к деревянным перилам терраски и зашёл в дом. Поднял трубку.
— Да?
— Пап, привет.
— Привет, солнышко. Как там у тебя экзамены?
— Всё в порядке, пап. Мне теперь легко сосредоточиться на учёбе. Обычно бывало наоборот.
Раньше, хотела сказать она. Прежде чем её похитили и поработили — в раннем подростковом возрасте. Тогда у Констанс в голове свистел ветер, а теперь она всё воспринимала с отчаянной серьёзностью.
— Ты хоть выходишь иногда поразвлечься? — спросил он. — В Лондоне, как я слышал, есть где поразвлечься.
— Ага, пап. Не беспокойся.
— Отлично.
Но он чувствовал, что дочка это сказала просто затем, чтоб не тревожить его. Она избегала общения с людьми. Оставалось надеяться, что когда-нибудь, с Божьей помощью, это пройдёт, и она исцелится полностью.
Она посвятила жизнь Господу после того, что испытала. Лишь молитва — чистосердечная молитва — даровала ей некоторое успокоение. Гарнер знал, что это больше, чем просто успокоение. Понимал: она и была для этого предназначена.
Они немного поболтали о курсах сравнительного религиоведения, на которые записалась Констанс, о мышке, которая забежала к ней в комнату (Констанс боялась мышей, но поймала животное в чашку и вынесла наружу), о преподавателях, о книге мейстера Экхарта, которую девушка читала, о приятельницах-католичках, о том, как её пригласили на подпольную мессу, отправляемую подпольно же рукоположённой священницей (в среде католичек ширилось Движение Критической Мессы[70]), о виденном Констанс сне, от которого она проснулась, ощутив незримое присутствие отца совсем рядом — оба знали, что это больше, чем просто сон, и слова тут были лишними. Они поговорили о нынешних занятиях Гарнера — он остался проповедником, но в церкви уже не работал, предпочтя исповедовать безнадёжно больных и умирающих в хосписах и госпиталях округа Мендосино, — и о том, как его в этой пасторской должности утвердили на следующий год. О других его занятиях — духовника наркоманов, эдакого психоаналитика для тех бедолаг, которые долго сидели на наркоте, но соскочили. Потом Констанс сказала, что уже поздно, а ей пора идти немного поработать над книгами перед сном.
— Люблю тебя, папа.
— Я тоже тебя люблю, Констанс. Как всегда. Позвони через пару дней после последних экзаменов и расскажи, что там у тебя, ладно?
Она пообещала так сделать, они распрощались, и девушка повесила трубку. Гарнер посмотрел на часы. Надо было собираться в госпиталь — очередной пациент через час, хотя туда всего десять минут пешком по дороге. Он