Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я, брат Лексей, обоняю! Я так обоняю твою Русь, что хоть нос затыкай. А тебе мой совет – не обоняй, все равно не принюхаешься. Вот вернешься в Копенгаген, и живи, брат Лексей, пока живется. Я бы вот с превеликой радостью там у тебя пожил бы. Я бы знаешь, как у тебя бы жил? Я бы каждое утро выезжал на берег, и сидел бы там в дюнах, и смотрел бы на море-океан, и радовался бы бесконечному. И никакой истории, брат Лексей, одно только мо-ре-сосны-небо. Если есть в мире абсолют, то только там. Считай, что тебе повезло, – дождь, огород поливать не нужно, пойдем вечерять, принц полудатский!..
Алексею было бы трудно объяснить, если бы его попросили, но странное смешение в поведении Сомского ясности и спокойствия, с одной стороны, и внезапной ярости – с другой, действовали на молодого человека безотказно убеждающе. Алексей, как ни пытался, понять, что творилось в душе инвалида, не мог. Не понимал он толком ничего из того, что тот внушал ему в переменчивых приступах то ярости, то безразличного балагурства. Но воля его с некоторых пор парадоксальным образом подчинялась Сомскому. Алексей безотказно работал (Сомский как-то то ли шутливо, то ли всерьез заметил, что «юный нахлебник должен же заработать себе на „обратный билет!“»), слушал музыку, которую Сом-ский неизменно сопровождал вполне музыковедческой лекцией (особенно он любил трактовать «Stabat Mater» Перголези – каждую часть, с удовольствием почти что маниакальным) и как-то само собой безоговорочно верил инвалиду во всех его постулатах. Скажет Сомский, что бог – злобный журналист, и никак иначе Алексей Создателя себе и представить не может. Заявит Сомский, что нет истории, а есть только то, что есть, и молодой человек уверится, что это именно так, а викинги, революции, одиннадцатые сентября и прочие «события» – это изобретение журналистов во главе с Ним.
Единственное, о чем он очень и почти непрестанно жалел (даже и во сне), было то, что он не мог никому рассказать о своих открытиях, о новых убеждениях своей души, как бы невзначай выработанных безразличной яростью инвалида. Ему очень хотелось поделиться с кем-нибудь, а делиться было не с кем.
VII
Уже перевалило за середину августа. Погода на Валдае менялась часто – то солнце, то дождь, то ветер. Подобным образом капризничала и теща. Она так и не свыклась с присутствием молодого гостя и ежедневно изводила и зятя, и дочь, и Алексея своими воплями. И не только воплями – она повадилась стучать клюкой из своей светелки в стену, за которой спал Алексей. Проснется – и стучит, стучит, пока не поднимется дочь и не начнет ее увещевать. Слезы, вопли, рыдания.
Как-то утром Сомский самолично въехал к Алексею, когда тот еще спал.
– Вставай-поднимайся, рабочий народ! – загоготал с порога.
Алексей сел на кровати, озадаченно уставился на хозяина.
– Был ты послушником, хорошо меня послушал, и будет тебе награда – пойдешь в мир нести свет учения эллинам и иудеям! Домой тебе пора, у нас скоро осень, грязь, холод, лучину будем палить долгими вечерами… Зимы тут страшные. Вон о прошлом годе Настену Рябцеву волки загрызли, слыхал? К подружке побежала вечерком, а серые тут как тут! Тятя, тятя, наши сети! Загрызли хищники, не смогли спасти Настену-то! Пока телефон искали, пока в Шую звонили, пока там за машиной бегали, пока ее на морозе с трактора заводили, пока ехали, дороги сам знаешь, какие… В общем и целом, истекла кровушкой Настенька. А я люблю смотреть, как умирают дети! Страшные у нас зимы! Суровые, хищные! – охнул еще раз Сомский.
Он помолчал немного, глядя в окно и прислушиваясь. Потом вздохнул:
– Впрочем, ты меня не слушай, ты мне не верь. Я про то говорю, что ты не видел. Ты только в то верь, что сам видел, слышал и обонял. В общем, пора тебе в светлую жизнь вступать, нечего тебе тут больше делать. Денег я тебе дам на дорогу. Но в долг, в долг, разумеется, – ты мне по приезде вышлешь. Да хоть «вестерн юнионом». И вот что я тебе еще скажу: огурец ты уже посадил, сына родишь еще, а вот книгу, книгу тебе надо писать.
– Книгу? – недоверчиво переспросил Алексей.
– Ну да. Жизнь ты, я погляжу, живешь необычную, вот и валяй, запиши ее в назидание, так сказать, народам древности! А напишешь, я тебе издателя найду, есть у меня парочка маргиналов – Пат и Паташон этакие. Такую, друг Лексей, ахинею публикуют, что закачаешься! Тебя с радостью возьмут, им чем безумнее – тем краше. В общем, сегодня мы с тобой пируем на прощанье, а завтра с утреца по холодку и отправляйся. Ехать тут недолго, к вечеру в Питер поспеешь, а там – уж как-нибудь.
В комнату заглянула Зоя, растрепанная и, как показалось Алексею, встревоженная. Тревога ее была не напрасной – женским чутьем она поняла, что сегодня ее инвалидный муж «развяжет». То есть напьется до состояния свинского и будет пить еще неделю, но не дольше – дольше не выдержит. Так происходило каждые полгода, потом наступало долгое затишье, пока выправлялся организм, потом потихоньку начинало нарастать подспудное возбуждение. Оно проявлялось постепенно – в жестах, словах, ритме речи, копилось долго, месяцами – и следовал новый взрыв, все рушилось и начиналось сызнова.
Зоя смирилась с этим ритмом. Единственным ее опасением было то, что очередной взрыв станет для Сомского и последним.
Хватаясь, как и всегда в таких случаях, за соломинку, Зоя с самого утра готовила праздничное угощение – чтобы все пожирнее, чтобы алкоголь не сразу и не весь пускался по жилам Сомского, чтобы пощадил его, чтобы утомил и усыпил его сытный обед. Наварила борща, не пожалела денег на большой кусок свинины, нажарила картошки на свиных же шкварках, наквасила, насолила, наперчила… Весь стол уставила, зная, впрочем, что муж ее, когда пьет, то почти и не закусывает, что почти все это придется скоту скормить, но все же.
Поначалу казалось, что на этот раз все сойдет без особых последствий: Сомский пил мало и степенно – тянул глоточками из рюмки, словно смаковал. Зоя радовалась и все подкладывала мужу то кусок мяса, то жареной картошки… Она, хоть и прожила с Сомским уже без малого двадцать лет, но ведать не ведала, что он, отлучаясь в туалет, отхлебывал там из горлышка припасенной заранее бутылки водки. Алексей не пил вовсе.
Когда перешли к чаю, в открытые окна со стороны озера донеслись звуки выстрелов – нестройный залп. Алексей вздрогнул.
– Не боись, братан! – засмеялся Сомский. – Сезон открылся. Мужики на тягу вышли.
– На что?
– На тягу. Тургенева не читал!? Вечером утки, покормившись, улетают с озера, тут-то их и бьют.
Еще залп, и тишина.
– Ну-ка принеси мое наградное оружие! – сказал Сомский Зое неожиданно строго.
Та послушно пошла и вернулась с ружьем – обычная духовушка, как в тире. Алексей, впрочем, ружья видел только в кино да на витринах магазинов и всерьез счел, что это – настоящее.
– А вот мы тоже сейчас покажем! – воскликнул Сомский. Он был очень пьян, но Зоя не верила, думала – придуривается.
– Вези меня, братан, на утиную охоту! – объявил инвалид, когда Алексей вернулся из туалета.