Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На выезде уже идут стороной дороги связисты, сматывая провода на катушки, движутся вперед штабы, тылы, все большое хозяйство наступающей армии.
Как три года назад, пыль дорог, грохот с неба и с земли, запах вянущей маскировки с запахом бензина и пороховых газов, тревожное и тоскливое гуденье машин у переправы и праздные луга и поля, — все, как три года назад.
Только наступаем, обгоняем и окружаем — мы!
* * *
Белоруссия, деревня Панская под Борисовом. У меня ни стола, ни конки, переезд за переездом, поездка за поездкой, — но на душе хорошо и свободно, может быть потому, что ничего серьезного не пишу и не могу спрашивать с себя.
Спал в сенях избы, выбегая раза два ночью на улицу смотреть, как палят зенитки, имея, впрочем, в виду глубокие, заготовленные немцами окопы на задворках. Но залезать не пришлось.
Думал лежа, думал и пе мог додуматься, отчего мне так хорошо. Вернее всего — от ощущения близкого конца войны, от успеха, который сказывается физически.
Сейчас пишу эту страничку в жаркой, гудящей мухами, но чистой белорусской хате, раззанавешенной надвое плащ-палаткой. Здесь очень красивые потолки: матицы поперек, а не вдоль, как у нас обычно, и они не широкие, как доска, а балки, опиленные ровно с четырех сторон; потолочины — доска в доску, в меру закопченные, но, видимо, мытые. Пишу за столом, покрытым льняной домашней скатертью, пе сильно беленной, суровой, как называют такой цвет и степень отделки полотна. Справа, у перегородки, пианино: неизвестно, кто на нем играет и играют ли. Слева койка полковника, и полковник на ней, в нижней рубашке и с полотенцем в руках от мух. Ему надо и хочется спать с дороги, но сон никак не идет во взаимодействие с обороной от мух. Покамест он машет полотенцем — не спит, станет дремать, перестает махать полотенцем — мухи жгут…
На улице — куры, песчаная, пухлая пыль, колодец, вода из него удивительно чистая и холодная, но не резкая, мягкая — почти как дождевая.
И так мила эта сохранность деревни, жилья, живности, всего, что вокруг. В сущности, я уже в самой ранней юности очень любил все это: всякое дерево, живое и мертвое, всякую стреху, под которой в эту пору такая благостная, уютная тень и паутинки, всякое огородное, и садовое, и полевое растение и цветение.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ В МИНСКЕ
Всего десять дней назад столица Белорусской республики была очень далека от нас. Не только в том смысле, что ее отделяли фронт, вторые, третьи и, может быть, десятые рубежи обороны немцев, но и в прямом смысле расстояния. Десять дней назад между нами и Минском лежали почти две с половиной сотни километров. Когда проезжаешь зараз эту дорогу, чувствуешь с особенной очевидностью, как велико пространство земли, отвоеванной в столь короткий срок.
Одно дело — Витебск, он долго стоял у самой линии фронта. Но — Минск! И вот он, Минск, конечная точка великой магистрали, носящей его имя. Вот он, Минск, в багровой осыпи обрушивающихся от огня зданий, в пыли дорог, стремительно запрудивших своим потоком его улицы, в тяжелых дымах и густой поволоке июльского зноя. Минск до того, как первый регулировщик займет в нем пост на перекрестке.
Сквозящие пустыми окнами стены, за которыми видна противоположная сторона неба, теснины, образовавшиеся в улицах от обвалившихся домов, зловеще ревущие пожары, — не слишком ли все это знакомо, не повторяет ли это скорбный день падения Минска, зажженного немцами три года назад?
Як ад роднай галінкі дубовы лісток адарвапы,
Родны Мінск я покінуу, нямецкай бамбёжкаю гнаны.
Эти горькие строки белорусского поэта, посвященные прощанию с городом в такие же знойные июльские дни, настойчиво подсказывает память в первые минуты встречи со столицей братской республики.
Не понять, где разрушения новые, где старые, трехлетней давности. Город вновь обезображен и изуродован немцами. Как будто рапу, не зажившую за долгий срок, вновь разбередили, хлынула свежая кровь, свежие рубцы легли возле прежних, успевших, может быть, если не затянуться, то хоть обсохнуть по краям. И от этого больно, как от настоящей раны.
Но чем дальше в город, тем дальше от этого первого впечатления, вызвавшего в памяти и печальные строки Аркадия Кулешова об уходе из Минска, и сравнения этого дня с тем днем…
Нас обгоняют орудия, увешанные не столько увядшими ветками маскировки, сколько цветами, плетенками, букетами цветов, что успели уже минчане поднести своим освободителям. Население, сколько его есть в городе, все от мала до велика на ногах. Лица такие, как будто каждый человек встречает своего самого близкого — мужа, сына, жениха, отца — после долгой и уже почти безнадежной разлуки.
С волнением, которому мало слез, мало слов, бросаются толпы девушек и женщин к приостановившемуся на перекрестке танку с пехотой на броне или грузовику с откинутым брезентом.
— Сыночки, родные паши…
— Сыночки! Знали б вы, сколько мы ждали вас…
— Хлопцы, хлопцы! — силится пробиться поближе к машине старик с обгоревшими бровями, надеясь, должно быть, что ему удастся рассказать все спокойно и дельно: и как жилось при немцах, и как убили его сына, ушедшего в партизаны, и где были виселицы… Но сбивается и он, едва можно разобрать его непередаваемое, из такой глубины пережитого горя и обретенной радости идущее, доброе, стариковское: —Хлопцы…
— Хай живе! — прерывает всех громкий голос, который, может быть, так вот звучал в Минске в былые годы в дни больших празднеств, в колоннах, проходивших мимо Дома правительства.
— Хай живе!
— Бывайте здоровы, сыночки! — несется вслед рванувшемуся вперед танку, что идет туда, за город, где уже едва слышны гул и глухие вздохи боя.
Машут платками, руками, красными флажками, неизвестно откуда взявшимися, машут девушки, держась парами, либо по трое, либо целыми стайками, счастливыми и радостными, как в праздник. Машут пожилые женщины, ребята, старые люди. Самозабвенно машет крошечный мальчик левой рукой — правая у него перевязана белым бинтом.
— Ура-а!.. — слышится, перекатывается из улицы в улицу, из квартала в квартал под грохот гусениц по булыжнику, под выстрелы советских зениток, уже взявших минское небо под свой контроль.
Люди буквально не могут еще прийти в себя.
— Наши! Неужели это вы пришли?! А мы уже ждем, ждем… Вот уже и близко палят пушки, слышим…
— Водички! Кому холодной водички? Попей-ка, сыпок, — чем богата, тем и рада. — Это старушка, расположившаяся со своим ведерком на тротуаре, усыпанном белой остью битого стекла.
— Молочка! Молочка! — Руки