Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25 августа. 3 часа дня. Остоженка
Москва в кровавом тумане. Зиновьевско-каменевский процесс[395]. С одной стороны замыслы целого ряда убийств из-за угла. С другой – 16 казней. Газетчики, кто искренно, кто за построчную плату и для выслуги перед начальством, вопят: крови, крови! Истощили лексикон допустимых цензурой ругательств.
К нам, под никольские дубы, эта красная волна не доплывала, т. к. Ирису не удалось выписать газету. Вот преимущество безгазетного захолустья – можно не дышать зловонием убийств, проклятий, ненависти и попутно – лжи и тысячи низостей, какие вскрылись в этом процессе.
“Заутри покидая свет”[396], старику хочется чистого воздуха, того, каким дышат деревья, птицы, собаки. И тишины. Молчания как “таинства будущего века”.
2 сентября
Почему-то завелся в газете – в официозе (“Известия”) – инфантильный угол, где какой-нибудь Сергей Михалков занимает земной шар по утрам такими стихотворными сообщениями:
Да и более серьезные сообщения делаются – уже в прозе – с оттенком мальчишеского хвастовства.
9 сентября. 1-й час ночи. Кировская
День возвращения Аллы и Москвина из заграницы. У Аллы посвежевший, помолодевший, оживленный вид. Прежнее лицо – “первоначальных чистых дней” вместо загрубевшего и опустошенного, которым так огорчились мы (я и Леонилла).
Ярко рассказывала о тысяче удобств и внешней красивости и о жестоких социальных контрастах. Привезла на свои 800 рублей и теплые одежды, и платья. Помнила, как мало меня тряпки интересуют, и мне их не показывала. Платье, надетое на молодую красивую мещанку, идущее к ней, меня еще может занять на минуту. Но я никогда не понимала женских восхищенных восклицаний по поводу какого бы то ни было наряда, когда он отдельно от человека. Может понравиться оттенок материи, какая-нибудь вышивка, но: “Чудное, чудное платье” – с умиленным и иногда и завистливым лицом. Это то, чего я лишена.
11 сентября. Кировская. 1-й час ночи
По дороге от Тарасовых к себе три часа тому назад мысли:
…И вот опять осень. Опять Кировская, вечерние огни, “Гастроном”, сумма знакомых болевых ощущений. И будет лестница на 3-й этаж, повернется под неловкими пальцами ключ, и пахнет застоявшимся пыльным воздухом никогда не проветриваемого коридора. Повернется другой ключ, и я увижу себя все в тех же четырех стенах. (“В стенах, в стенах, а за стенами – крылатых духов голоса, и то, что здесь зовется снами, и чудеса…” – это из Мировича киевского периода.) “Так в высшем суждено совете”. Покорствую, но как верилось весной, что осени уже для Мировича не будет.
Как у покойной матери, так и у меня после 60-ти лет перед сменой сезонов появлялась мысль и даже почти уверенность, что следующего времени года не будет. Поэтому даже в сравнительно молодые годы казалось диким заранее покупать что-нибудь из сезонных одеяний. И всегда тупо и печально удивлялась наступающему годовому кругу. И не была я никогда готова к нему материально.
14–15 . Ночь. Икша. Канал Москва – Волга[398]
Чрево земли взрытое, вздыбленное, растерзанное, и на фоне его, там, где понадобилось это человеческой воле и в лице ее очередному этапу в истории страны – геометрия – прямые линии, тупые и острые углы. И там, где была узкая реченька, – обширное синее озеро. И там, где был лес, – пашни, по которым ползает трактор. И бараки, бараки, бараки с десятками тысяч жизней, загнанных сюда проступками и преступлениями, ошибками и не соответствующей историческому моменту идеологией. Больше же всего – жаждой легкой и привольной жизни, без труда, без узды. Такие, говорят, в трудовом ритме, в рамке дисциплины перевоспитываются.
…Бараки, бараки, бараки. Час тому назад я вырвалась из совхозного клуба, с горы среди роскошных огромных цветников совхоза. С горы разбросанные за озером бараки и все вокруг их нагромождения казались небывало ярко освещенным городом, празднующим какое-то необычайное торжество. В клубе же была поставлена нищенски убогая пьеска, все “идеи” которой сводились к тому, что нельзя выбрасывать мусор в уборную, нельзя спать не раздеваясь, комнату надо проветривать и т. д. Как мало в этой педагогии веры в то, что человеку нужно проветривать не только жилье, но и душу его ветром с горных вершин человеческого творчества.
Лица публики, наполнявшие зал клуба, хочется разделить на четыре категории: шпана, о которой читали мы и у Достоевского, и у Мельшина, “чернь непросвещенна” – Пушкина, живущая одними инстинктами, где еще “дух божий не летал над бездной”.
Потом (среди них вырожденцы) неустойчивые, неработоспособные особи, соблазненные легкой наживой. Вольница, ушкуйники, интеллектуально неплохо одаренные, не укладывающиеся в рамки, намеченные общим укладом жизни.
Наконец, случайно сюда попавшие благодаря сцеплению роковых обстоятельств или благодаря своим каким-то ошибкам[399]. Эта категория численно невелика, но принадлежащие к ней лица выделяются на общем фоне выражением мысли, печали и одиночества.
Говорят (в семье, куда мы с Леониллой приехали), что в совхозе настолько хорошо “заключенным” (они, между прочим, пользуются большой свободой), что они горюют, когда их куда-нибудь переводят в другие отрасли хозяйства. Есть случаи, когда отбывавшие наказание остаются здесь же вольнонаемными.
И я верю, что – “хорошо”. Я сама раньше думала, что в таких учреждениях все гораздо мрачнее, скареднее, жестче. И кино, духовая музыка. Арбузов сегодня привезли. Новорожденные получают полный детский паек, родильница избавлена два месяца от работы и т. д. Но что же меня так ранит в сегодняшнем дне, в таком золотом, чудесном дне, куда вошел и лес, и дальние горизонты, и озеро, и милые, на редкость хорошие люди. (В. Н. Степанов, агроном, и его жена.) Поняла сейчас. Всего этого, как и самого канала, не может во мне принять душа безоблачным обычным для меня “да”. Причина – несколько пар человеческих глаз, несколько взглядов и общая сумма человеческого несчастия в бараках.