Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Побаяла бы, матушка.
– Как в царских хоромах ковры шёлковые ножкой топтала.
– Как тебя красные боярыни ревновали…
Кука откинулась на подушки. Закрыла книгу-сердечко. Мечтательно улыбнулась:
– Ещё б им ревностью не пылать, если в них самих мужьям ни глазу радости, ни беседы разумной, ни на ложе восторга! А тут мы, сударушки-посестре́и. Речи ласковые, краса ненаглядная, утехи неутолимые.
Бабы слушали. Пытались вообразить просторные каменные чертоги. Парчу, бархаты, дорогие меха. Тонкие пищи, сладкие вина, царское слово над пиршественным столом. Праздные дни боярынь, отдавших рабыням бесконечные заботы женства: кормить, одевать, шить, прясть, обстирывать.
– Да что ревность, нам эта беда как с гуся вода. Вот помню гадюку злосердую… жёнку Ардарушки моего, красного боярина Харавона. Ядом чёрным надеялась меня погубить! За красу лица, за разум светлый, за доброту! Другой бы от неё не спастись…
– А ты, матушка?
– А я с вами сижу, безгодными. Порно было Харавонихе лютовать: муж её позабросил, за меня поединком драться собрался!
– Да с кем бы?
– С праведным царевичем Гайдияром, ныне четвёртым в лествице. Ох, очами сверкали… Ковшик дайте сюда, беспутки. Пусть стынет.
О том, как мимоезжий праведный загляделся, готова хвастать почти всякая баба. Кука говорила совершенно обыденно.
– И… ты-то что, матушка? – спросила самая смелая. – Кого избрала?
Кука вдруг спрятала лицо рукавом. Грудь всколыхнуло рыдание.
– До них ли мне было, дуры! Когда лютая змеища моё дитятко златокудрое извела…
В шатре долго было тихо. Наконец раздался робкий голосок:
– Дальше-то что, матушка?
– А что дальше. Боярин обратно к жёнке притёк. А Гайдиярушко, соколик мой, по сию пору так и не женился.
Остывающая смесь во внутренней чашке стала бурой, гладкой, жирно блестела. Кука милостиво поманила одну из малох:
– Ну-ка, сядь ближе, головушку подними… Глазки прикрой.
У друженки подглаваря Марнавы было широкое простое лицо, кожа рыхлая, в чёрных точках от редкого мытья и костровой копоти. Боярыня обмакнула палец в тёплый липо́к. Оставила щедрую черту на подставленном лбу, обмазала нос, подбородок, одну щёку, другую.
– Вот так. Не тронь, покуда не высохнет.
Малохи с завистью следили, как меняла блеск зелёно-бурая плёнка.
– А нам бы, матушка?..
Кука глянула насмешливо, с превосходством:
– Вы, мои голубушки, хоть представляете, какова цена зельям, если для них на коробочки золота не жалели? Даром ли Хобот, собак потеряв, пеш дорогу одолевал, не смел поклажу утратить! Моего совета великие царедворцы искали, я Кудаша обнимала и с Телепенюшкой ночами шепчусь, а вам, дурам, кого ради бесценным снадобьем молодиться?
Бабоньки виновато опускали глаза. Кто не помнил Кудаша, тем рассказывали. Могучий Телепеня и сейчас полёживал в пологе, отдыхал от докучливой боли в ноге. Подватаг Марнава заглянул было, послушал храп вожака, воздержался тревожить. Глянул на свою любушку в лягушачьей шкуре липка́. Махнул рукой, плюнул, вышел.
– Матушка… – расплакалась намазанная. Потянулась к лицу.
– Цыц! – властно остановила боярыня. – Жди, сказано! Я вам, безглуздым, тайну открываю. Думаете, за одно пригожество нас великие избирают?.. На всякую красу… – голос Куки чуть дрогнул, – краше да моложе найдётся. Мужья наши лакомы, зарятся, как малые дети, на сладенькое. Того не поймут, что с виду малина, а раскусишь – мякина!
Она примолкла. Бабы неловко ёрзали. Оглядывались на входную полсть, у которой, по обыкновению, сидела Чага.
– Ась?.. – недоумённо отозвалась молодая служанка.
– А вороча́ются к мудрым, – зло и твёрдо договорила боярыня. – Краса приглядится, ум пригодится… Ну-ка, смирно сиди! Чтоб не шелохнулась мне!
Долгим ногтем мизинца подцепила высохший край, потянула. Бабы смотрели во все глаза. Липок сходил цельным листом, забирая налёт, вынимая из устьиц чёрные точки. Кука бросила обвисшую плёнку в жаровню:
– Зеркальце подайте.
– Диво предивное, – раза́хались бабы.
Марнавина суложь сидела розовая, счастливая, по-девичьи свежая.
– Не лапай, – предостерегла Кука. – Сосулькой талой протри. А теперь подите все вон!
Удобней поставила серебряный зеркальный кружок. Улыбнулась отражению. Пальцами натянула кожу на лбу.
Поздно вечером разбойничьи жёнки отыскали Чагу, полоскавшую бельё в озерке.
– Ступай, Лутонюшку позови!
– А? – разогнулась недогадливая служанка. – На что?
– На то, надолба, что матушка боярыня затворилась, ни ест, ни пьёт, плачет о чём-то и нас тяжкими словами прочь гонит, а твой Лутонюшка любимец её.
– Ну… Порты вот допру…
– Какие порты, дело жданок не терпит!
– А мне для вашего спеха бельё в потёмках катать?
– Мы радеем, чтоб матушка не печалилась.
– А я – чтоб ей же в чистом ходить!
Пока уламывали Чагу, Лутошка в шатре завалился на тюфяк. Пришлось вместо тёплых объятий снимать валенки с сушила. Лутошка ругмя ругал глупых баб, но Кука ему вправду благоволила. Он думал вначале – за рассказы про Кудаша.
Недовольный Телепеня потягивал пиво.
– Без меня моему серебру тускнеть не даёшь, а теперь и при мне ввадился? – нахмурился он при виде Лутошки, но из полога долетел всхлип, и вожак сменил гнев на милость: – Ладно уж. Иди утешай.
Кука сидела ко входу спиной. Горестно раскачивалась, бормотала невнятно. Лутошка осторожно присел на корточки:
– Матушка боярыня, чем тебе послужить?
Она чуть обернулась. В щёлку платка смотрел докрасна воспалённый глаз, туго подпёртый затёклой, свекольно-синей щекой.
– А я правского войска у старших братьев не попросил, – вслух каялся Злат.
На лавке беспомощно распростёрся его сверстник. Лежал укрытый меховым одеялом, хотя в большой избе Десибрата было натоплено. Голову с плечами подпирала подушка. Деревянная нога валялась на полу отстёгнутая. Парня звали Коптелкой.
– Выжил как? – спросил Ворон негромко.
– Сивушка телом прикрыл. Заслонил от снега текучего. Потом… остывал долго…
Застарелое страдание лишало мир очертаний. Моранич качался против света серый и чёрный, лицо узким пятном, по волосам ручейки жара. Больше ничего: единственный глаз Коптелки исходил слезами, умаешься вытирать.
– Сивушка?
– Коренник мой. – Парень всхлипнул. – Залёточка…