Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем, твердыми и неторопливыми шагами, Клэр Тойна пошла по залу. Все духи провожали ее глазами. Все дышали в такт ее шагам. Все сердца колотились при виде железного посоха в ее руках – жезла, о котором тысячу, две тысячи лет ничего не было слышно, так долго, как только может длиться рассказанная история, с тех давних пор, до каких лишь великое воображение способно дотянуться. Дойдя до конца зала, она подняла посох над головой, держа его вертикально, – а потом уверенно, целеустремленно воткнула его в древнее отверстие недалеко от ступицы огромного колеса.
У Кэй екнуло в груди. Она увидела то, чего не могла понять, чего не смела осознать: железный посох ее матери, в отличие от остальных, был увенчан золотым наконечником.
Это была ты. Все время – ты. Ты помогла мне в подземельях Александрии. Ты помогла мне с карминной книгой. Ты помогла мне в катакомбах. Все время это была ты.
Фантастес встал со своего трона и шагнул вперед.
Мама. Это ты построила станок.
– Моя госпожа, – промолвил Фантастес с поклоном. Кэй даже оттуда, где сидела, видела слезы, которые поползли по его внезапно ввалившимся щекам.
Клэр не обратила на него внимания. Казалось, даже не слышала его. Она все еще не отпустила стержень, которым завершила круг из двенадцати воткнутых посохов. Все молчали. В самом воздухе висела неуверенность, колебание. Ее глаза были сосредоточены на чем-то дальнем – или давнем, на том, откуда она, казалось, вбирала нужные ей силы.
Вдруг, натужившись и издав резкий крик, Клэр Тойна изо всех сил потянула посох к себе, держась за его верхнюю часть. Кэй почудилось на секунду, что она согнула его. Но нет – посох оказался рычагом своего рода, и, когда ее мать потянула его, он с жестким скрежетом, как от железа по камню, как от плуга, рыхлящего каменистую землю, отклонился от центра круга наружу, опустился и остался лежать. Обходя колесо, Клэр Тойна опускала все посохи один за другим, словно раскрывала по лепестку громадный цветок. И, когда она опустила последний, ступица железного колеса словно по волшебству распахнулась, и Клэр извлекла оттуда огромный сияющий темно-синий камень. В чашечке из двух ладоней она понесла его через зал по проходу.
– Мама, – сказала Кэй. – Они взяли Элл, заставили. Я не могла…
– Я люблю тебя, – сказала ей Клэр, вкладывая камень в ее протянутые руки. Неизмеримая нежность была в глазах у обеих, когда взгляды встретились, но Клэр не улыбалась. – Не убегай больше из дома, хорошо?
В полной тишине она вернулась к возвышению. Когда она приблизилась, рыцари встали, приглашая Клэр Тойну занять почетный трон посередине; затем все двенадцать одновременно сели. Гадд пялился на них, на Кэй и, с очевидным ужасом, на тяжелый синий самоцвет у нее в руках – на самоцвет, чья округлая поверхность, испуская молочно-белые лучи, сияла двенадцатиконечной звездой.
Звезды – они есть. Они существуют.
Гадд посерел от страха. Но эта серость, подумала Кэй чуть позже, была ничто по сравнению с бледностью, которая разлилась по его лицу, когда Вилли – без всяких предисловий, без демонстративности – вставил шпульку в челнок и начал готовить нитки. После стольких лет у него будет что ткать, у него будет наконец история.
– Рассказывай свою историю, Гадд из Переплетной, царь духов и фантомов. – Клэр Тойна положила руки на подлокотники трона и закрыла глаза. – Рассказывай свою историю, даруй просителю милость.
После болезненно долгого молчания, когда ни один дух не смел даже кашлянуть, Гадд начал:
– Жил однажды некто. Он желал одного: стать великим. Он мечтал о великих свершениях, но не так уж много умел и не так много знал. Ни способностей, ни возможностей. Год за годом он просыпался, ел, делал обычные дела, делал их еще, снова ел, спал; желание величия он спрятал в самом темном углу сознания. Спрятал потому, что, неисполнимое, оно могло причинить ему только боль. Годы копились, он зарастал ими, как землей, они пригнетали его все ниже, заталкивали его священный голод в холодное, безвоздушное, лишенное света прошлое. Если бы он вспомнил свое юное стремление, то обнаружил бы, что постепенное приобретение малозначимых наград и почти бесполезных навыков притупило его тягу к величию, – но ему было недосуг разбираться в себе, тем более что сфера его ответственности расширялась, дел становилось все больше, клиентура возрастала.
Гадд извлекал из себя слова медленно, но произносил их без запинки. Как и все, Кэй чувствовала, что такие речи ему несвойственны; однако его лицо и вся напряженная фигура выдавали, казалось, не только стесненность, не только сдавленность, но и какую-то презрительную энергию. Об отце Кэй, который по-прежнему с бесстрастным видом стоял перед ним на одном колене, он, похоже, напрочь забыл.
– Настал день, когда кто-нибудь другой мог бы пересечь невидимую грань, перейти от жизни, полной неэффективного усердия, к заурядной недееспособности. Но он, к своему удивлению, обнаружил, что мир вокруг него сузился, усох, увял, деградировал. Умения, которые он некогда хотел и не смог приобрести; знания, которыми он некогда пытался овладеть и в которых запутался; возможности, которых он некогда так страстно жаждал, но которые упустил, – все это исчезло из мира. Мало-помалу та тяга, тот голод, что неумолимо преследовали его в молодости, снова выбрались на поверхность его бытия и его дел, и ему становилось понятно, хотя поначалу только проблесками, что его тяга сама по себе – и есть все необходимое и достаточное, чтобы отграничить себя от мира и, более того, предпочесть себя ему. Что голод как таковой позволит ему выделиться. Понадобилось очень мало времени, чтобы он прослыл величайшим из живущих и тем самым удовлетворил свое желание.
На этом Гадд кончил, сопроводив свою речь взглядом, полным вызова и направленным не только на Эдварда Д’Оса, но и на духов по обе стороны зала, чьи ожидания вынудили его умалить себя этим рассказом. Вряд ли, подумала Кэй, эта история может им понравиться – отвратительная, жалкая, бессмысленная, пустая история; и, переведя взгляд с его глаз на глаза слушателей, она увидела в них то самое недоверие, ту самую неудовлетворенность, то самое презрение, что он возвращал им в отраженном виде. Причем не только духи правой стороны, но даже и духи левой, даже те, кто только что скандировал с наибольшим энтузиазмом, восприняли скомканный, неумелый и безнравственный рассказ Гадда не просто скептически. Он вызвал у них и раздражение, и стыд, и даже (Кэй смотрела на лица и видела мысли, которыми эти лица творились) скрытую ненависть. Когда Гадд договорил, зал наполнило не молчание, а неуютная, медленно закипающая пустота. С правой стороны – недоброжелательный шорох, угрожающее топанье, многозначительное покашливанье, с левой – пристыженный вызов. Кэй чувствовала, что назревает столкновение между двумя сторонами зала, хотя пока что было неясно, во что оно выльется в итоге: в сотрудничество или в откровенную драку.
И тут Гадд снова заговорил – вернее, так Кэй послышалось, но, повернувшись к нему, она увидела, что его губы неподвижны, а на лице – плохо скрываемая ярость. Она не видела, не слышала, откуда идет голос, которому пунктирно аккомпанировало негромкое постукиванье, точно барабанное; хотя голос поднимался и опускался, как волна или как нити во время тканья, он был полон поступательного движения – ведь волна потому и катится вперед, что ходит вверх-вниз. Ошеломленно Кэй поняла, что это голос Вилли, что он подхватил, продолжил рассказ, одновременно работая над ним на ткацком станке.