Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аргументы… я мог привести кучу аргументов; она не восприняла бы их. Но акция Миллера задела ее. Он высказал свою доктрину и подкрепил ее действием, не ограничившись одной декларацией. Ее признание в том, что я не мог уязвить ее сквозь доспехи, как он, было крайне оскорбительным. Тем более что я знал, что это правда.
Настойчивость, храбрость, выносливость. Все это плоды любви. Полюби добро, и безразличие и лень станут неприемлемы. Смелость приходит так же, как к матери, защищающей свое дитя; и в то же время нет страха перед противником, которого любишь, что бы он ни делал, любишь за возможность добра в нем. Что же до болезни, утомленности, злобы — они уносятся с радостью, ибо кажутся незначительными по сравнению с добром, которое любишь и которого хочешь достичь. Огромная пропасть отделяет меня от этого состояния! То, что Элен не испугалась моей вредности (которая была лишь теоретической), но устрашилась Миллера (так как сама его жизнь была аргументом) являлось болезненным напоминанием об этой пропасти.
18 июля 1934 г.
Занавес поднялся, и их взору предстала Венеция, зеленая при лунном свете; Яго разговаривал с Родриго на пустынной улочке.
— Огня скорее! Дайте мне свечу[268], — кричал Брабанцио из своего окна. И спустя секунду улицу заполнила толпа, послышалось бряцание оружия и доспехов, факелы и светильники горели желтым светом в зеленой темноте…
— Невыносимо вульгарная декорация, — вынес вердикт Энтони, когда занавес упал после первой картины.
Джоан посмотрела на него с удивлением.
— Неужели? Да, наверное, она плохая, — прибавила она, неискренне отдавая филистерскую дань вкусу. На самом деле она находила ее восхитительной. — Ты знаешь, — призналась она, — я всего лишь пятый раз в театре.
— Только пятый раз? — словно не веря, переспросил он.
Но перед ними уже возникла другая улица и еще больше вооруженных людей, снова Яго, грубовато-добродушный, и сам Отелло, гордый, как настоящий король, отдающий приказания каждым словом и жестом; и когда Брабанцио вошел со всей свитой, когда свет от факелов мерцал на их копьях и алебардах, какой героически величавой казалась сцена! «Долой мечи! Им повредит роса». — Мучительный озноб пробежал у нее по спине, когда она слушала реплики героев, когда поднялась черная рука, и кончики мечей опустились к земле от одного этого жеста.
— Он совершенно правильно произносит текст, — признал Энтони.
Зал совета был богато украшен лепниной; туда и сюда проходили сенаторы в красных мантиях. И вот снова появился Отелло.
Все еще по-королевски величествен, но королевское благородство на этот раз выражалось не в командах, не в поднятии руки, а выше — в божественной надмирности его слов, спокойной, величественной музыке.
Говорил
О сказочных пещерах и пустынях,
Ущельях с пропастями и горах,
Вершинами касающихся неба…
Ее губы пошевелились, когда она повторила за ним знакомые слова — знакомые, но видоизмененные голосом, позой говорящего, местом действия, и, хоть она знала их наизусть, они казались совершенно новыми.
И вот наконец вышла Дездемона, юная, прекрасная; ее шея и обнаженные плечи хрупко и нежно поднимались над тяжелым, величественным платьем. Роскошная парча, и под нею восхитительно манящее девичье тело; прекрасные слова девичьим голосом.
Слушаться вас мой дочерний долг.
Но вот мой муж.
Она снова почувствовала, как по ее спине бегут мурашки. И вот все удалились, Отелло, Дездемона, сенаторы, воины, вся красота, все благородство — остались только Яго и Родриго, что шептались в пустом покое. «Когда она будет сыта им по горло, она опомнится». И затем тот жуткий монолог. Намеренное, сознательное зло…
Аплодисменты, свет, возвещающий об антракте, были почти святотатством, и, когда Энтони предложил купить ей коробку шоколада, она почти негодующе отказалась.
— Как ты думаешь, есть ли такие люди, как Яго? — спросила она. Он покачал головой.
— Люди не признаются себе в том, что зло, которое они совершают, есть зло. Они поступают так, не отдавая себе отчета. Или же изобретают причины, по которым верят, что так правильно. Яго — плохой человек, который пропускает суждения других людей мимо ушей.
Свет снова потух. Началась сцена на Кипре. Они увидели Дездемону и Отелло под палящим солнцем и охраняющую нежность его любви!
Солнце село. В сумеречном помещении, между каменных стен пили, ругались, бряцали мечами и снова Отелло королевским приказом, требующим молчания, призвал к повиновению. Последним королевским приказом. В последующих сценах было невыносимо смотреть на великого воина, сановитого дворянина, благородного венецианца, превращающегося под ударами Яго в негра, дикаря, неуправляемого, первобытного неандертальца. «Платок — признания — платок!.. Носы, уши, губы! Возможно ли это?» И потом намерение убить. «Зачем яд? Лучше задушите ее в постели, которую она осквернила». И затем жуткое излияние его гнева на Дездемону, удар, нанесенный публично; унизительное уединение в запертой комнате и диалог между девушкой, вставшей на колени, и Отелло, моментально обретшим здравомыслие, но здравомыслие низкое, неблагородное, такое, как у Яго, цинично признающего только худшее, верящего в возможность свершения только того, что было самым низменным.
Ну, виноват. А я предполагал,
Что ты — дитя венецианских улиц,
В супружестве с Отелло.
У него в голосе была омерзительная нота издевки, отдающая жутким пошлым смехом. Джоан невольно начала дрожать.
— Это невыносимо, — прошептала она Энтони между картинами. — Зная о том, что должно случиться. Это слишком ужасно. Я просто не могу этого вынести.
Ее лицо побледнело; она говорила с искренней силой чувства.
— Тогда давай уйдем, — предложил он. — Прямо сейчас. Она замотала головой.
— Нет, нет. Я должна досмотреть до конца. Должна.
— Но если тебе не вынести…
— Не проси меня объяснить. Не сейчас…
Занавес снова поднялся.
У матери моей была служанка,
Варвара. Друг ее, гулявший с ней,
Был ветрогоном и Варвару бросил.
Была у ней излюбленная песнь.
Ее сердце учащенно билось и болело от ожидания трагедии. Почти детским голосом, сладостным, но тоненьким и не поставленным Дездемона начала петь:
Несчастная крошка в слезах под кустом
Сидела одна у обрыва.
Неясный образ возник перед глазами Джоан; слезы покатились по ее щекам.
Наконец спектакль кончился и они вышли на улицу. Джоан глубоко вздохнула.