Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наконец, в искусстве Руссо есть еще один важный для Леже элемент – ощущение счастья. Картины Руссо отличаются жизнеутверждающим и ясным характером; они отрицают и отбрасывают любые тревоги и сомнения; им совершенно несвойственно то чувство отчуждения, которое преследовало Дега, Лотрека, Сёра, Ван Гога, Гогена и Пикассо. Причина этого проста, хотя и удивительна: Руссо был столь невинен, столь идеалистичен, что абсурдным ему казался не собственный фантастический мир, а весь остальной мир с его писаными и неписаными правилами. Он сумел сохранить веру, доверчивость, добродушие не потому, что люди были к нему милосердны (дело обстояло прямо наоборот), а потому, что относился к испорченности окружающего мира как к абсурдной случайности. Леже тоже хотелось творить светлое, внушающее надежду искусство. Только причины были совсем иными: его желание основывалось на принятии и понимании фактов, а не на счастливом неведении. Однако во всем искусстве XIX–XX веков не было другого художника, кроме Руссо, к которому Леже мог бы обратиться за поддержкой, кто был бы так же глубоко проникнут жизнеутверждающим пафосом.
Произведения Леже в определенном смысле чрезвычайно просты и доступны, и потому всякие попытки их объяснить рискуют показаться претенциозными. В работах Леже меньше неясного, чем у любого из его знаменитых современников. Трудности в восприятии его картин связаны не с их внутренними свойствами, а с нашими социально обусловленными предрассудками.
Мы унаследовали романтический миф о гении и потому находим работы Леже «механистичными» и «лишенными индивидуальности». Мы ждем от близкого народу художника, что он будет рисовать так, как рисуют иллюстрации в низкопробных журналах, а поскольку он предпочитает иную стилистику, обвиняем его в «формализме». Мы ждем протеста от художника-социалиста и потому утверждаем, что в его творчестве «отсутствуют противоречия». (Противоречие на самом деле возникает между тем, что́ он изображает как возможное, и тем, что́ – как он прекрасно знает – существует в действительности.) Мы ждем от него «модернистского» искусства и потому упускаем из виду, что Леже часто бывает нежен, не изменяя при этом своей намеренно упрощенной манере. Мы привыкли к «доверительности» в искусстве и потому находим его эпический монументальный стиль «грубым» и «чрезмерно упрощенным».
Я хотел бы закончить этот очерк цитатой из самого Леже. Все сказанное выше было всего лишь неуклюжей попыткой прокомментировать следующие строки:
«Я уверен, что мы не гадаем на бобах: наши мечты очень близки к завтрашней реальности. Мы должны создать общество, в котором не будет безумия, – общество покоя и порядка, понимающее, как можно естественно существовать внутри Прекрасного, без протестов и романтизма, совершенно естественно. Мы идем к этому, мы должны приложить все усилия, чтобы достичь этой цели. Это религия более универсальная, чем все прочие, созданная из осязаемой, конкретной, чисто человеческой радости, свободная от беспокойного, чреватого разочарованиями мистицизма старых идеалов, которые медленно, день за днем, исчезают, расчищая место для нас, чтобы мы могли построить свою религию Будущего».
35. Осип Цадкин
(1890–1967)
Вчера вечером человек, который подыскивал себе квартиру и расспрашивал меня о ценах на жилье, сказал, что умер Цадкин.
Однажды, когда мне было особенно тошно, Цадкин пригласил нас поужинать, чтобы поддержать и растормошить меня. Мы уселись за столик, сделали заказ, а потом он взял меня за руку и сказал: «Запомните: когда человек падает со скалы, он почти наверняка улыбается, пока не ударится о землю, потому что так велит ему его бес».
Надеюсь, что это верно и по отношению к нему самому.
Я не слишком хорошо его знал, но помню его очень живо.
Маленький человечек с седыми волосами, ясными проницательными глазами, в мешковатых серых фланелевых брюках. Самая удивительная вещь, сразу бросающаяся в глаза: он держит себя в чистоте. Эта фраза может показаться странной – он же не кот и не белка… Однако удивительное дело: стоит вам побыть в его обществе – и вы начинаете понимать, что в том или ином отношении многие не держат себя в чистоте. А Цадкин очень брезглив, и этим объясняется многое – и необыкновенный блеск его глаз, и то, что его загроможденная мастерская, где повсюду стоят головы неоконченных скульптур, выглядит как отдраенная до блеска палуба корабля; и то, что под печью и вокруг нее вы не найдете угольной пыли; и его белоснежные манжеты, прикрывающие руки ремесленника. Этим объясняются и некоторые его не заметные глазу свойства: его уверенность, скромный образ жизни, который его вполне устраивает, осторожность, с которой он говорит о своей «судьбе», и то, как он говорит о дереве, словно у дерева есть биография, столь же индивидуальная и столь же значимая, как его собственная.
Цадкин говорит почти не останавливаясь. О разных местах, друзьях, приключениях, о прожитой жизни. Однако, в отличие от чистых эгоцентриков, никогда не говорит о том, что он сам о себе думает. Рассказывая, он словно видит то, о чем идет речь, словно оно находится здесь же, на расстоянии вытянутой руки; словно это огонь, у которого он греется.
Некоторые вещи он рассказывает по многу раз. Такова, например, история о том, как