Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспокойной выдалась та ночь. Голова моя горела, как в огне, перед взором вихрилась блестящая морозная пыль, ледяная вода поднималась к самому горлу, и окоченевшие пальцы скользили по коже ремня убитого вольтижёра, которым я приторачивал к коряге свою знаменательную кровавую находку, пытаясь ухватить в воде ременную пряжку. Были минуты, когда меня подмывало закричать на весь дом: «Да! Это я, Аристарх Бугеро, я, Ари Бугерини, нашёл схрон несчастной француженки!» – и всякий раз меня окатывало испариной ужаса, и губы мои стыли в немоте. Вся моя жизнь проходила грозными картинами перед…»
В яростной досаде, бурно дыша и чертыхаясь, Изюм принялся шарить и проверять – не упустил ли он где-то хотя бы ещё один лист, не написано ли на обороте какого-то… Нет! Облом, коллапс и ужас! Обрыв сериала, и телик сгорел на хрен! Он прихлопнул ладонью листы: что было там до, что было после этой встречи; откуда этот самый Аристарх Семёныч взял перстень, куда делось остальное богатство из схрона француженки и какое всё это имеет отношение к Сашку? Там был ещё один лист – про скитания, про павших лошадей, про мёрзлую картофелину из-под снега… Но то уже была просто оборванная история французского офицера, затерянного в наших снегах: видать, несло Аристарха Семёновича, с целым набором его имён и фамилий, как со связкой воровских фомок; несло нашими вьюжными ветрами, морозило нашим морозцем, прихватывало так, что мама не горюй. Но, по всему, выжил, а? Значит, выжил и до-о-олго прожил француз в России, скрывая свою историю, свою родину и свою душу.
Изюм набрал телефон Лёхи, мельком глянув на часы: ох ты, мать честная, третий час ночи! Но в окне спальни Петровны горел свет, – значит, и Лёхе не спалось. Может, бродил в последний раз по дому или сидел, разбирая какие-то материны письма в компе, или думал об отце, которого судьба ему показала в гробовую щёлочку.
Лёха ответил сразу и вроде как даже не удивился, услышав голос Изюма.
– Слышь, Лёха, – с напором торжествующего первопроходца выпалил тот. – Листы те, старые, – не лабуда! И выбрасывать их не стоит. Потрудись и прочитай. Уверен, это ваше – семейное.
Через две минуты он уже торчал на крыльце, и когда Лёха открыл, вручил ему находку. Вообще-то, он надеялся, что Лёха пригласит в дом, заварит чаёк, а Изюм, поскольку одолел уже эти перемудрённые буквицы, выразительно зачитает ему на голоса: он это любил, помнил радиоспектакли своего детства и частенько Костику изображал «Властелина колец» или «Гарри Поттера» – женскими и мужскими (при надобности) голосами.
– Во… – произнёс в возбуждении, пытаясь пальцем указать – в жёлтом свете лампочки над входной дверью веранды – то место, где начиналось про «достопочтенный сударь Аристарх Семёныч…»
Но Лёха аккуратно вынул из его руки листы и стал читать прямо там, на крыльце, поднимая брови и медленно шевеля губами.
– Видал, видал?! – торжествуя, выкрикнул Изюм. – А ты хотел – в помойку! Если б не я… Хорошо, что я предусмотрительный. Это ж не совпадение?! Там и фамилия есть: Бугеро – ведь похоже, почти Бугров, да?
Лёха поднял голову и уставился на него, будто не понимал, о чём сосед толкует.
– Изюм, – проговорил он так трудно, словно ему было больно глотать. – Ты иди… пожалуйста. Я хочу остаться один.
И Изюм не обиделся: видать, это семейный у них характер. Видать, нравные парни все эти… Бу-ге-ро.
А Лёшик, Алексей Аристархович Бугров, не спал до утра…
Он вновь и вновь возвращался к уцелевшему обрывку жизненной повести своего предка, о котором ничегошеньки не знал и уже, конечно, не узнает. И ещё он думал о последних минутах жизни своего отца, Аристарха Семёновича Бугрова, – незнакомого ему, к сожалению, человека, – пытаясь ощутить, что чувствовал тот, решив немедленно пуститься в дорогу за своей возлюбленной, догнать, настичь её – навеки.
О чём думал его отец? Чей голос слышал в последние мгновения, опытной рукой врача отворяя собственную душу?
Голос Веры Самойловны произнёс над самым ухом: «Ан-гель-ский! Ты слышишь, Аристарх? Ангельский рожок!» – и вслед за этим кто-то искусный, не такой разгильдяй, как Сташек, а настоящий виртуоз, заиграл «Мелодию» из «Орфея и Эвридики» – прекрасную до боли и прощальную, как догоравшая свеча.
«Соберись и исполни, – сказала старуха Баобаб, ободряюще ему улыбаясь. – Сыграй как в последний раз». Он кивнул, вдохнул и – всей грудью, сердцем полетел над музыкой, направляя её вверх, вверх и поднимаясь вслед за нею, – и правда в последний раз.
Крылатая цыганская лошадь тряхнула гривой, взмыла к сметанным облакам и понеслась по небесной гряде над плавной волокитой Клязьмы, над медвяным обмороком летнего луга, над песней жаворонка, над медным глянцем вечерней реки. Понеслась, лихо раскачивая старый брезентовый фургон, из которого на землю сыпались свистульки, и тугие, из аптечных сосок дутые шары, и китайские синие кеды, и прочая восхитительная дребедень.
Плеснула на окраине памяти цыганская юбка Папуши, и далёкий голос её, уже не земной, участливо проговорил: «Как же ты её любишь, как старательно для неё учишься!»
А рожок всё пел, утомлённо замирая, – так стихала его любимая, чьё тело светилось лампадой в шатре старой ивы. Он рванулся, догнал её… и вместе они вошли в певучую воду, забредая всё дальше, всё глубже – по грудь, по самые глаза – в тихий простор этой мелодии, постепенно растворяясь в жемчужной боли ангельского рожка: сладостно-щемящей, как сама любовь, и такой же безутешной…
Иерусалим – Дворяниново,
Сентябрь, 2019
За несколько лет, в течение которых я работала над этим огромным, в трёх книгах, романом, меня незримо (как правило – электронно, но и душевно, и мысленно) сопровождало множество людей: и те, кого я давно считаю друзьями, и те, с которыми познакомилась совсем недавно. Каждый из них помогал, как мог, своей памятью о городах и обстоятельствах жизни или своими профессиональными знаниями. Это самые бескорыстные и благородные советчики на свете – те, кто делится с писателем приметами и людьми детства и юности, судьбами близких. Их я и хочу поблагодарить:
Николая Павловича Алексеева, Веру Чернову, Татьяну Пугачёву, Катю Соллертинскую, Виктора Леви, Аллу Штейнман, Диму Березнего, Романа Скибневского, Маргариту Чёрную, Владимира Зисмана, Сергея Баумштейна, Ларису Герштейн, Илью Гольдина, Лёшу Осипова, Софью Шуровскую, Александру Белибу, Веру Рубину.
А ещё сердце моё полно вечной благодарности Наде Холодовой – моей Надюше, Надежде Кузьминичне, – которая, увы, не сможет ни прочесть эту книгу, ни услышать меня, и с уходом которой я так и не смирилась.
Дина Рубина