Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот уткнул лицо в колени и зажал уши, глаза и рот ладонями, чтобы ничего не видеть, не слышать и не закричать.
Ты попятился.
– Стой! – остановил тебя прапорщик Лёха и, вставив дрожащей рукой ключ в наручники, снял их.
– А теперь беги…
Ты попятился дальше, потом повернулся, пошел, побежал, но, сделав пару шагов, остановился и повернулся.
Лёха стоял неподвижно, направив на тебя пистолетное дуло.
«Ну да, ну да, – пятясь, суматошно думал ты, – ему нельзя показывать спину, надо смотреть ему в глаза… В глаза, и только в глаза. Тогда он не выстрелит, тогда, может быть, не выстрелит…»
Только эта мысль занимала тебя тогда – не мысль дня, а мысль одного только этого мгновения – мысль, от которой, возможно, зависела вся твоя жизнь…
И конечно, ты совсем не думал о воле или о свободе и о том, что их различает, и еще не знал, что воля – это та же свобода, только без бога…
1
Вы не пробовали бежать по заснеженному весеннему лесу задом наперед?
И не пробуйте!
Сделаешь пару-тройку шагов и опрокидываешься на напитанный холодной влагой тяжелый зернистый снег, под которым подло скрываются склизкий бугристый лед, промороженная гранитной твердости земля и толстые ветки с острыми сучьями…
Мне бы повернуться и побежать, дать нормального деру, а я все пер и пер – коленками назад – опрокидываясь и поднимаясь, опрокидываясь и снова поднимаясь, – пер, как заведенный, как будто во мне что-то замкнуло.
Хотя понятно что – страх.
Боялся получить пулю в темя.
Казалось, повернусь, покажу обкуренному прапору свой испуганный зад – и он тут же начнет палить.
И еще казалось: надо смотреть ему в глаза – как одичалому потерявшему всякую связь с человеком псу, чтобы тот не бросился.
Вот и смотрел…
Но глаз Лёхи Медведева уже не было видно, они исчезли, как и сам он исчез, скрылся за стволами и ветками, растворился в слоистом живом пространстве весеннего леса, а ты все пер и пер – задом наперед, замкнувшись на своем страхе.
А может, просто к нему привык?
Да нет, к страху привыкнуть нельзя, от него можно только устать – устать настолько, что уже все равно – боишься или нет.
Ты упал, наверное, сто раз, а, наверное, в сто первый остался лежать – со свернутой набок шеей и вдавленным в снег затылком, с изломанными в локтях руками и подрубленными в коленях ногами – как неживой.
Дыхание стихло и пропало, а сердце куда-то ушло.
Остановившиеся немигающие твои глаза смотрели вверх бессмысленно и неподвижно.
В хилых кронах грязных худосочных берез беззвучно загуливал шальной апрельский ветер.
Звуки жизни выключились, оставалось выключить изображение, тем более что не на что было смотреть.
Сверху наваливалось небо – тяжелое, тяжкое, тягостно-синюшное, смертельно больное, в грыжах и спайках бесконечных и беспросветных своих кишок, и ты вдруг понял – открылось вдруг, как уродлива воспетая поэтами так называемая природа, как страшен, безжалостен, бесчеловечен лес – твой лес, наш лес – русский лес. Нет, не для людей он, точно не для людей и даже не для зверья, которого в нем нет, и не для певчих птиц, которые никогда туда не прилетают, а лишь для крикливого воронья, сбившихся в стаи одичалых собак да одиноких маньяков – не для жизни он – для смерти.
И показалось вдруг, что умер, но точно этого не знал, требовалось подтверждение.
– Я умер? – спрашивал ты у горизонтально лежащего у виска крупитчатого снега.
– Я умер? – спрашивал ты у неподвижно толпящихся вертикальных берез.
– Я умер? – спрашивал ты у подвесного свинцового неба.
И они отвечали охотно и определенно, как незамутненная зеркальная амальгама у губ покойника:
– А ты как думал?
– Умер, конечно умер.
– Еще как умер!
И ты – поверил…
Первый апрель, никому не верь, Золоторотов!
Ты был жив, просто, как тот былинный богатырь, оказался на перепутье, чуть не перепутав жизнь со смертью…
Жив – понял ты устало и безрадостно.
Видимо, чтобы умереть, недостаточно одного лишь твоего желания, нужно еще чье-то согласие.
Не умерев, оставшись жить, ты не знал, не понимал, что делать дальше… Тем более что сил не было, сил совершенно не было – не то чтоб пальцем пошевелить, но даже чтобы веки опустить – чтобы не слышать…
«Тук!» – донеслось вдруг оттуда, откуда тебя прогнали, откуда ушел задом наперед, и, сам того не заметив, торопливо сел.
Сердце вернулось на свое место, отзываясь на услышанный звук: «Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук!»
И еще раз – там: «Тук!»
И оно вновь: «Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук!»
Ты вскочил на ноги и опять сам этого не заметил.
Ты знал этот звук – слышал его в армии – звук пистолетного выстрела.
И, замерев в зверином напряжении, пытался понять, что там произошло? Прапорщик Лёха запоздало стрелял в тебя?
Или в себя?
А может быть, в перепуганного водителя?
Обкуренный, обдолбанный, слетевший с катушек парень убил сперва себя, а потом его?
То есть, точнее, сперва его, а потом себя?
А тебе что делать?!
Что тебе теперь делать?!
Возвращаться?!
Возвращаться, а там три трупа?
А если тот парень, слетевший с катушек прапорщик Лёха, стрелял там не в себя и не в водителя, а просто так – в воздух, в ворон?
И вот ты возвращаешься, а он…
Он стреляет в тебя…
И вот – ты лежишь в сыром снегу с изломанными руками, подрубленными ногами и свернутой шеей и смотришь невидяще на хилые кроны худосочных берез, в которых загуливает шальной весенний ветер…
Ты только что чуть не умер и теперь хочешь умереть совсем?
«Нет, не-ет!» – выдохнуло все твое живое естество, и ты побежал, уже как все люди бегают – коленками вперед, дал наконец нормального деру, часто дыша открытым ртом и старательно работая локтями.
И – нет, лесопарк не лес, московский лесопарк – никакой не русский лес, заблудиться в нем нельзя. Ты бежал и слышал – Москва рядом, вокруг, везде, она гудела ровно и неутомимо, как вечный двигатель.
Москва была рядом, вокруг, везде, она гудела ровно и неутомимо, как вечный двигатель, и все равно явилась твоему удивленному взору внезапно, поражая своей рукотворной величественностью, геометрической торжественностью, правильной красотой. За твоей спиной затаилась удушливая тишина леса – дикость, хаос, смерть, – здесь были цивилизация, порядок, шум уверенной в себе жизни. Перед твоим ошеломленным взглядом открывалось пронизанное ярким весенним светом пространство широких тротуаров и шоссе, за которым выстроилась в ряд слепящая белизной рафинадная череда многоэтажных новостроек с блистающим многоцветьем окон.