Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пробежав километров пятнадцать, я возвращался в номер, заваривал крепкий чай и садился за письменный стол – к ноутбуку. Пьянков, кажется, в благодарность за судьбоносное поздравление Лужкову подарил мне, натешившись, свой портативный компьютер размером с коробку конфет, что по тем временам воспринималось как привет из далёкого светлого будущего, которое ещё совсем недавно сулили нам братья Стругацкие. Коллеги, заходившие ко мне в номер, чтобы выпить чая и поругать капитализм, увидев на столе маленький мерцающий экран, столбенели так, точно обнаружили в моей комнате Шэрон Стоун, наконец-то предъявившую миру главную тайну фильма «Основной инстинкт».
После полученного во время выборной гонки нового социального и политического опыта, в основном негативного, повесть из истории жуткой любви молодого бизнесмена к своей секретарше, похожей на обворожительного инкуба, всё больше превращалась в мрачную сатиру. О, с каким мстительным наслаждением я описывал подлую российскую действительность! Между делом я продолжал вести колонку в еженедельнике «Собеседник», в ту пору ещё не впавшем в либеральное слабоумие, и мои тогдашние настроения довольно точно передаёт текст, написанный к шестидесятилетию Владимира Высоцкого:
«… Он прекрасно сыграл презиравшего ворьё сыщика Глеба Жеглова. И мне трудно вообразить Владимира Семёновича поющим перед разомлевшими кирпичами, фоксами и горбатыми (не путать с Горбачёвым!), которые обзавелись теперь «мерсами» и «мобилами», расселись не по тюрьмам, а по банкам, министерским и парламентским креслам. Я не представляю себе Высоцкого нахваливающего, как Эльдар Рязанов, на президентской кухне котлеты Наины Иосифовны. Я не представляю себе Высоцкого на обжорной презентации в то время, когда голодают учителя и шахтёры. Я не представляю себе Высоцкого в новогодней телетусовке где-то между оперённым Борисом Моисеевым и смехотворным Геннадием Хазановым. Не представляю… Или же просто боюсь себе представить Высоцкого в наше время, когда говорить, писать, петь, орать правду, может быть, и не так опасно, как прежде, зато совершенно бесполезно! Не возвращайтесь, Владимир Семёнович! Не надо…»
И тут как на грех в дом творчества заехал мой литературный сверстник Евгений Бунимович. С ним вместе мы когда-то начинали в литературном объединении при Московском горкоме комсомола. Бунимович посещал, если не ошибаюсь, семинар Бориса Слуцкого, замечательного поэта-фронтовика, убеждённого коммуниста, я бы даже сказал, комиссара, сошедшего сума в самом начале перестройки. Может, оно и к лучшему, ведь его сверстница-фронтовичка Юлия Друнина чуть позже, видя, как рушится советская держава, от отчаяния покончила с собой. Не она одна, впрочем, тогда по стране прокатилась эпидемия самоубийств.
В дом творчества Евгений, как я понял, прибыл, чтобы передохнуть и набраться сил перед вступлением в депутатские полномочия. Будучи учителем математики, он тоже баллотировался в Мосгордуму от «Яблока» и, к моему удивлению, прошёл-таки. Мне тогда попалось на глаза его победное интервью, кажется, в «МК», где Евгений Абрамович рассказывал о себе, своей семье, о дедушке, который до революции был чуть ли не главным раввином Москвы или что-то в таком роде. Ну и о какой юдофобии в нашем отечестве можно говорить после этого? По-моему, русский антисемитизм – это такой же миф, как русская мафия в Америке.
Вероятно, у корыстолюбивых кремлёвских мечтателей в ту пору ещё теплилась надежда приспособить наших либералов к государственной работе. В итоге в Мосгордуме оказались странные персонажи вроде Алевтины Никитиной, которая сразу же после выборов вместе с хитроглазым мужем своим, депутатом Госдумы Ильёй Заславским, попавшимся на махинациях с городской землёй, улетела к детям в Америку, так и не посетив ни одного заседания второго созыва. Ни одного! Скажем прямо, тогдашний депутатский корпус больше напоминал паноптикум, нежели коллективный законодательный орган: одного зверски зарезали на воровской сходке, деля подмосковную водочную торговлю. Второй устроил грандиозный дебош в парижском борделе и серьёзно ранил ажана гигантской устрицей. Третий оказался трансвеститом, широко известным в узких кругах под именем Танечка. Четвёртую депутатшу, уже почти объявленную совестью русской интеллигенции, убили, когда она входила в подъезд с чемоданом непонятных долларов (помните про «единички»?). Пятый лично летал на казённом самолёте в Милан за черевичками от Маноло Бланика для своей юной жены, седьмой по счёту…
Но как раз с Бунимовичем власть угадала: будучи в поэзии ёрником-постмодернистом, на практике он оказался прирождённым бюрократом в хорошем смысле этого слова, трижды избирался в Гордуму, возглавлял там комитет по культуре, а с 2009 года стал штатным защитником столичных детства и материнства. У него есть строчки, написанные в 1982 году, начинающиеся так же, как и знаменитое стихотворение лучшего поэта моего поколения Николая Дмитриева:
Но Бунимович, явно полемизируя с Дмитриевым, пишет о другом:
Мы с Бунимовичем – ровесники, одновременно закончили вузы, я – заштатный областной пединститут (о прости, прости, альма-матер!), а он – заоблачный мехмат МГУ. Меня распределили в школу рабочей молодёжи № 27, потом забрали в армию, а «лишний человек» Евгений преподавал математику и физику в элитной школе, став в 1986 году (через десять лет после окончания вуза) вице-президентом Российской ассоциации учителей математики! Но в моих стихах той поры вы не найдёте мотив «ненужности». У Бунимовича эта тема сплошь и рядом. Странно, не правда ли? Есть два типа людей. Одни до смерти чувствуют себя должниками отечества. Вторым всегда должна страна проживания. Почему нельзя было ощущать себя верным сыном России до развала СССР? Я, честно говоря, не понимаю. Ну и ладно, стихи-то всё равно вышли провидческие. Впрочем, подождём очередного крутого поворота нашей родной истории. Политические катаклизмы сразу выявляют, кто есть кто на самом деле. Как разбежались «верные солдаты партии» в 1991-м и куда именно они побежали, я хорошо помню. Куда побегут «Отчизны верные сыны» с двойным гражданством, предсказать ещё проще. Подождём…
Появление на переделкинской лыжне депутата Бунимовича в ореоле ветхозаветного триумфа снова обострило мою почти залеченную досаду – и я решил взять реванш в литературе. Повесть, увязшая было в авторских сомнениях, сразу сдвинулась с мёртвой точки и пошла. Название «Небо падших» родилось на последнем этапе и, как всегда, неожиданно, словно кто-то шепнул мне эту формулу на ухо. К весне текст был завершён. Я предпослал ему эпиграф из «Манон Леско», отлично понимая, в какой великий ряд пытаюсь втиснуться с моей историей несчастного Зайчугана и коварной Катерины.