Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штернберг сидел на чемодане на краю площади — дожидающийся прибытия поезда пассажир на перроне. Это была последняя станция. Грохот небесных поездов терзал его слух, грохот выстрелов, грохот мерного солдатского шага, громыхание гусениц по брусчатке, вой сирен, звон бокалов, щелчки плетей. Небо, качаясь, плыло на восток, туда, где кто-то наигрывал на окровавленных клавишах призрачную мелодию, нежную, как «Аве Мария». Впервые в жизни Штернберга по-настоящему повело от выпивки.
Ждать, в сущности, было нечего. Хоть десять восходов, один за другим, хоть ни одного. Теперь неважно. Для его родины солнце уже, должно быть, не взойдёт никогда.
Штернберг поднял себя на всю высоту своего огромного роста и побрёл на середину капища. Чемодан он поставил рядом с жертвенником, мельком отметив, что кто-то унёс лежавшее на алтарной плите тело оруженосца — это, впрочем, тоже было уже неважно. Штернберг огляделся. Металлические пластины, Малые Зеркала, как он их называл, его озарение, его детище, без которого невозможна была правильная работа древнего каменного комплекса, пили винный свет зари, наливаясь ярким блеском, целые и невредимые. Ни одна пуля не задела их, ни один вандал их не тронул. Что сейчас может быть естественнее — расчистить снег у экранов и вокруг скважин для ключей, время ещё есть… возможно, даже регулировки никакой не понадобится, прошли всего лишь сутки… Что может быть понятнее — повторить всё то, что он уже проделал, но на сей раз довести до конца, ведь никто теперь не сумеет помешать… Но как его страна распорядится тем драгоценным даром, который он добудет для неё? На что она бросит силы? На что уйдёт преподнесённое ей время? Разумно оно будет потрачено и толково — или же бездарно и бессмысленно? Уложатся ли учёные в прогнозируемые сроки? Примут ли их разработки на вооружение? И сколько же тогда ещё продлится эта война?
Одно несомненно: всё это время будут дымить трубы концлагерных крематориев. У каждого крематория в среднем по полдесятка топок. В одну топку помещается шесть трупов. Скорость сожжения — полчаса. Полторы тысячи трупов в сутки. Сегодня — полторы тысячи. Завтра — полторы тысячи. И через день. И ещё через день. И ещё. И ещё. До конца войны. До победы?.. И после победы. Помножить всё на количество крупных концлагерей. Ничего не значащей единицей в этих миллионах могла стать Дана.
Теперь Штернберг был уверен, что Зонненштайн оставит его в живых. Теперь он точно знал, что на самом деле нужно духу этого места, — и знал, что сумел расплатиться. И что же, выходит, вот так оплачивается гарантия многолетней бесперебойной работы женского концлагеря Равенсбрюк?
Штернберг достал из ножен кинжал и посмотрел на выгравированный на клинке девиз. «Моя честь зовётся верностью». Он долго не мог заставить себя сдвинуться с места. В смятении поглядел на громаду скалы за рекой — с той стороны на него словно бы взирали тысячи невидимых очей. Зеркала ждали, Зеркала были готовы исполнить всё, что он им прикажет.
Приказа так и не последовало.
До боли в ладони сжав рукоять кинжала, Штернберг направился к полукругу металлических экранов. Первый удар дался ему с таким невероятным трудом, с такой острой мукой, будто он целил в себя самого. Клинок пропорол тонкий слой стали и с визгом пополз вниз, раздирая гладкую поверхность Зеркала, точно крышку консервной банки. Дальше пошло легче. Ещё пара ударов крест-накрест, и вместо Зеркала — завивающиеся металлические лохмотья, трепещущие на деревянной раме. Штернберг опрокинул конструкцию на себя и несколькими ударами о колено переломил рёбра жёсткости и деревянные подпорки. Он поволок исковерканное Зеркало, как большую изувеченную птицу, через площадь, швырнул на алтарь и пошёл обратно, чтобы приняться за следующее. Он работал молча и остервенело, с горькой яростью раздирая будущее на обагрённые зарёй клочья. Лезвие кинжала, отвратительно скрипя, кромсало тонкие металлические листы, искорёженные рамы щетинились белыми щепами. Удар, глухой хлопок пробитого насквозь экрана, скрежет, дребезжание, тонкий звон, сухой треск, удар. Удар — виселица твоё будущее, оберштурмфюрер Ланге. Удар — виселица твоё будущее, комендант Зурен. И твоё тоже, профессор Гебхардт. И твоё, рейхсфюрер. И твоё, фюрер, тоже… Вот вам ваше «расширение жизненного пространства». Вот вам ваше «окончательное решение». Вот вам ваши «низшие расы». Вот вам за грохот прикладов в дверь, за расстрел на месте, за вагоны-«телятники», за колючую проволоку, за битком набитые бараки, за голод, за медицинские лаборатории, за «внутрилагерную линию», за дым из труб крематориев, за невытравимую вонь сжигаемых тел, за живые скелеты, за пепел с неба, за порки, за селекцию, за «аппелли», за Дану. Отдельно за Дану. И за Франца. Не будет вам никакой победы, никогда. Только поражение, в прах, в пыль, в ничто, навеки.
Это была бойня. Груда растерзанных Зеркал всё выше громоздилась над алтарём, сверкая измятыми полосами вспоротого металла. Штернберг, взъерошенный, с безумным искажённым лицом, с окровавленными руками, изрезанными острыми краями разодранных стальных листов и исколотыми щепами, хрипло дыша, чёрным вороном метался по площади, кидался на оставшиеся экраны и, расправляясь с ними с неистовством варвара, тащил их к жертвеннику, спотыкаясь в глубоком снегу, и, после того как последнее из Малых Зеркал упало в гору обломков, Штернберг с утробным воем бросился к мегалитам капища и очнулся, лишь когда остриё кинжала отскочило от гладкой каменной поверхности, едва не вывихнув ему руку. Тогда он вновь метнулся к алтарю, схватил валявшийся рядом чемодан, распахнул его и, заходясь в полоумном хохоте, принялся швырять в гору деревянных обломков и металлических обрывков стержни-ключи, чертежи, папки с документацией. В довершение всего забросил в кучу сам чемодан, упавший на самый верх и оставшийся лежать там раскрытым, будто пасть аллигатора.
Штернберг стоял перед высокой кучей искорёженного дерева и металла, присыпанной изумлённо и беззащитно белеющими бумагами, переступая и пошатываясь, словно перед горой трупов. Он закричал, не слыша себя, воздев сведённые судорогой руки, и вся гора разом вспыхнула яростным пламенем, толкнувшим навстречу волну нестерпимого жара, едва не опалившего волосы. Штернберг отшатнулся, упал на колени. Пламя с треском пожирало тонкие деревянные каркасы Малых Зеркал, и в огне корчились бумаги. Выпестованные чертежи, выстраданные формулы, подробнейшие описания — всё съёживалось, уходило в небытие, рассыпаясь клочьями пепла. Штернберг низко опустил взъерошенную голову, содрогаясь в беззвучном плаче без слёз. Два года работы. Его вера, его надежда. Будущее его Богом проклятой родины. Всё полыхало в этом огромном костре, вздымавшемся до воспалённых небес. Огненные вспышки взрывов, заглушающих гул бомбардировщиков, разбивали дома. Огненный смерч пожирал квартал за кварталом, пламя сметало палисадники, сдувало маскировочные сети, бесновалось за стенами и вырывалось из оконных проёмов, рушились колокольни, лопалось готическое кружево витражей, падали головни, вышибая фонтаны искр, плавился асфальт, рушились бомбоубежища, погребая толпы людей. Теперь так и будет. Только так. До самого конца.
В ужасе от содеянного Штернберг бросился прочь, дико оглядываясь назад, в огненную пропасть, не в силах подняться на ноги, по-животному, на четвереньках, уползая по обнажившимся от жара мокрым камням, по снегу, путаясь в полах шинели. Нестерпимо жаркое пламя полыхало внутри, выжигало душу, и не было никаких сил выдержать. Штернберг упал лицом в снег, затих ненадолго, дёрнулся, дрожа и задыхаясь, перевернулся на спину, сжимая зубами рвущийся наружу вой, взрывая снег скрюченными пальцами, борясь, но не умея превозмочь. Будущего больше нет. Дурак, предатель. Твоего будущего нет. Тебя и самого уже нет. Всех нас уже нет. Таких, как ты, будут разыскивать, вылавливать и вешать после торжественного зачитывания приговора. Таких, как Рихтер, будут просто убивать на подступах к разрушенным бомбёжками городам.