Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между двумя своими появлениями у меня в комнате она успела переодеться, и сейчас на ней было темно-зеленое платье, переливающееся и шелковистое. У меня возник соблазн увлечь ее на постель, которая была так близко от нас, но потом я передумал и решил, что лучше мы останемся стоять. Я ценю ритм в таких делах и совсем не люблю торопить события. Ночь еще не настала, на улице было почти светло, и нет никаких причин укорачивать время наслаждения, так, словно это — время мучений, которые мы хотели бы прервать.
Даже когда она сама была готова броситься на кровать, я удержал ее от этого; думаю, она удивлялась и, должно быть, недоумевала, теряясь в догадках, но предоставила мне возможность играть первую скрипку. Когда любовники ложатся в постель слишком рано, они теряют половину блаженства. Первые любовные ласки хороши стоя, когда руки жадно блуждают по телу, когда оба стоят, шатаясь, оглушенные и ослепленные своей любовью; не лучше ли сделать все, чтобы эта прогулка по тропам любви длилась как можно дольше, чтобы можно было стоять вот так, шепча на ухо ласковые слова, едва касаясь друг друга губами, так же стоя, медленно раздевать друг друга и пылко прижимать к себе всякий раз, как очередное одеяние сброшено на пол?
Мы долго кружились по комнате, долго шептались и долго ласкали друг друга. Мои руки принялись раздевать ее, потом — обнимать, а губы предпочли терпеливо плутать по ее вздрагивающему телу — то жадно хватая свою добычу, то замирая на месте, то снова жадно вбирая в себя ее веки, ресницы, которыми она занавешивала глаза, руки, которыми она прикрывала груди, и ее обнаженные полные и белые бедра. Женщина, которую любишь, — словно цветочная поляна, а мои пальцы и губы — словно пчелы, собирающие сладкий нектар.
В Смирне, в монастыре капуцинов, я познал минуту высшего блаженства, когда мы с Мартой любили друг друга, опасаясь, как бы вдруг не вошли племянники, или Хатем, или какой-нибудь монах. Здесь, в Лондоне, эти любовные объятия имели совсем другой вкус — такой же околдовывающий, но совсем другой! Там страстную напряженность каждому мгновению придавали спешка и страх; тогда как здесь ничем не ограниченное время дарило каждому жесту особый отзвук, длительность и эхо, обогащавшие и усиливавшие его. Там мы ощущали себя загнанными зверьми, которых преследуют люди, нас обуревало чувство, что мы нарушаем все запреты. Здесь ничего этого не было: этот город не знал о нас, никто в этом мире не знал о нас, и мы не чувствовали за собой никакой вины, мы жили в стороне от добра и зла, в тени запретного. И вне времени. Солнце, один наш сообщник, ложилось спать с восхитительной медлительностью, и ночь, другой наш сообщник, обещала быть долгой. Мы еще успеем изнурить друг друга — капля за каплей, до последнего наслаждения.
7 сентября.
Капеллан вернулся вместе со своими учениками. Они уже были в доме, когда я проснулся. Он ничего не сказал мне о причинах своего отсутствия, а я ничего у него не спрашивал. Он просто пробормотал какое-то извинение.
Лучше уж написать сразу, в начале этой страницы: сегодня в моих отношениях с этими людьми что-то испортилось. Мне очень жаль, и я страдаю от этого, но не думаю, что мне было по силам помешать тому, что случилось.
Капеллан возвратился расстроенным и раздраженным, он сразу же дал понять, что его терпение на исходе.
— Сегодня мы должны продвинуться вперед в нашем чтении, чтобы добраться до сути, если она там есть. Мы будем сидеть здесь день и ночь, и тот, кто устанет, тот не может называться одним из нас.
Удивленный такими словами, таким тоном и их мрачными лицами, я ответил, что сделаю все, что в моей власти, чтобы поскорее закончить книгу, но тут же уточнил, что недомогание, мешающее чтению, от меня не зависит. Кажется, я обнаружил, как на их лицах промелькнули ухмылки сомнения, но сделал вид, что ничего не заметил, будучи убежденным, что сам во всем виноват. Конечно, я никогда не лгал им в главном, потому что ничего не мог поделать с наплывающей слепотой, мешающей чтению; я лгал, говоря о приступах болезни, несколько раз даже изображал головные боли. Быть может, мне с самого начала следовало признаться, что за болезнь меня поразила, какой бы таинственной она ни была. Теперь уже слишком поздно, если бы я сейчас сознался в своей лжи и пустился бы в описание этих симптомов, я только подтвердил бы их худшие подозрения. Тогда я решил не отказываться от своих слов и постараться прочитать эту книгу как можно скорее.
В этот день Небо не стало моим союзником. Вместо того чтобы облегчить мою задачу, оно ее усложнило. Едва я открыл книгу, сгустились сумерки. Скрытой от меня оказалась не только книга, но и вся комната, люди, стены, стол и даже окно были теперь чернильного цвета.
В это мгновение, длившееся целую вечность, у меня возникло чувство, что я навсегда потерял зрение, и я сказал себе, что Небо, уже посылавшее мне несколько предупреждений, замыслило наконец подвергнуть меня заслуженной каре.
Я захлопнул книгу, и в ту же секунду зрение ко мне вернулось. Не то чтобы полностью, не так, как я мог бы видеть в ясный полдень, но так, будто уже наступил вечер, а комната освещена одним-единственным подсвечником. Мне все еще мешала легкая дымка, она остается и сейчас, когда я пишу эти строки. Словно по небу плывет облако, отбрасывающее тень на меня одного. Страницы дневника видятся мне пожелтевшими, будто они постарели на сотню лет за один день. Чем больше я говорю об этом, тем больше это меня беспокоит и тем сложнее мне продолжать свой рассказ.
Тем не менее это необходимо.
— Что еще? — спросил капеллан, увидев, как я закрыл книгу.
У меня хватило ума ответить:
— Я хочу сделать вам предложение. Я сейчас поднимусь к себе в комнату, отдохну и стану читать эту книгу на свежую голову, делать записи и завтра утром вернусь сюда с текстом на латыни.
Мне удалось быть достаточно убедительным, и старик согласился, правда, не слишком быстро и предварительно взяв с меня обещание вернуться с переводом двадцати страниц и ни на одну меньше.
И вот я поднялся к себе; мне показалось, что за мной следит кто-то из его учеников: я слышал, как он ходит взад-вперед перед моей дверью. Я притворился, что не заметил такого явного выражения недоверия к себе, чтобы мне не пришлось выказывать им мою обиду.
Сев за стол, я положил перед собой «Сотое Имя», открыв книгу на середине, но перевернув ее лицевой стороной вниз, и принялся листать дневник, в котором, к моему счастью, нашел отчет от двадцатого мая, написанный мной о беседах с моим персидским другом. Основываясь на его рассказах о споре по поводу Высшего Имени и о мнении Мазандарани, я составил текст, который и собирался выдать завтра за перевод того, что написал этот последний, при этом я старался подделать его стиль, вдохновляясь тем малым, что мне удалось прочесть в начале этой проклятой книги…
Почему я написал «проклятой»? Проклята ли она? Или благословенна? Или заколдована? Ничего этого я не знаю. Знаю только, что она прикрыта щитом. Щитом от меня, во всяком случае.
8 сентября.