Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сладкий стол поразил богомолок не меньше, чем горячий. Три сорта меда, яблочные и вишневые цукаты, коврижки на меду и сливовом сиропе. Тертая с сахаром малина и черная смородина, варенье клубничное и кабачковое: Люша знала, что в него необходимо добавлять цедру, и тогда вкус и аромат будут отменными. Но особенным вниманием за столом пользовались молочные деликатесы. Такого масла, творога и сметаны Люша не пробовала НИ-КО-ГДА. Да если нафасонить их на коврижку, да сверху полить вареньем, да с липовым и мятным чаем…
– Да-а, товарищи мои, – со значением повторила за паломницей «тетей Валей» Шатова, – после такого пиршества не то что двигаться, дышать сложно. Хочется вот так же, как девочка, что сосала просфору перед обедом, а теперь сладко спит, сытая, на руках у матери, разнежиться, подремать часок.
Тихонько переговариваясь, паломницы допивали чай, а Алевтина с Варварой молниями носились у стола, собирая посуду. Вдруг Алевтина замерла с кипой десертных тарелок и чайных блюдец, перевалила их мастерски на одну руку, а другой выхватила из кармана юбки бьющий колокольным звоном мобильный телефон.
– Да, матушка моя, да-да… Да, мать Никанора, полночи буду. А как же, полночи в храме на Псалтири. Да не надо Ирине, пусть отдыхает, еще намучаются эти дни, не надо, я сама. Не в первый раз. По пять часов бывалоча на Псалтири, и потом легче бежится на послушания, душа так сама и летит, летит. Простите, простите, говорливую дурр-ру, простите, дурр-ру грешную, бестолковую. Вот хоть кол на голове теши, никак не могу кратко, никак, матушка моя Никанорушка. Болтлива, невоздержанна на язык змеиный, грех пустословия, грех! Да-да-да! За него кару приму, за него. Прости Христа ради…
Из трубки уже давно раздавались гудки отбоя. Покачнувшись, Алевтина чуть не уронила тарелки на пол, но удержала, перехватила на две руки и, бросив мешающий телефон на стол, понеслась в кухню. Люша чуть не подпрыгнула, взглянув на аппарат, аж закашлялась от неожиданности. На столе красовался новенький, в стразах (Господи помилуй!) телефон одной из самых дорогих фирм. Примерно такой Люша видела у своей соседки – коннозаводчицы. Трубочка тянула тысяч на двадцать пять. Впрочем, через минуту к столу подлетела Алевтина, схватила аппаратик, сунула в карман.
– Ох, опять подарок прихожанки нашей бросаю куды ни попадя, дурр-ра-дурища старая! – И, наклонившись вдруг к самому уху Иулии, пытавшейся сохранять олимпийское спокойствие и сдерживать кашель, зашептала, брызгая слюной. – Под тысячу долларов игрушку одна «новая русская» богомолка на День Ангела подарила! Молись за меня, говорит! Видал-миндал?! А за что? Какая из меня молитвенница? За что мне, ехидне безродной, такое-то? Да на мне одна рвань да голодрань! Да на что он мне вообще-то сдался?! Да мне ж ни-че-го, мне сено только под голову на пару часов, да глоток воды, да… Господи помилуй, Господи помилуй, Господи… – причитая и крестясь, Алевтина в привычной манере, броском, исчезла из трапезной.
– Что-то ваша блаженненькая так оправдывается передо мной? – Юля, глотком опрокинув в себя полчашки чаю, старалась говорить как можно тише, склонившись к самому уху Светланы.
– Это ее привычная манера, особенно с незнакомыми. Уничижаться, орать, биться. Юродивая – одно слово. А подарки не ей одной тут дорогие дарят: приедут богатенькие грешники, расчувствуются – и жертвуют. Одна шубу оставила – да-да, норковую. Ее матушка куда-то сплавила. А этой, видно, телефон. Да она его или потеряет, или отдаст кому – вот помяни мое слово.
– Придуривается эта ваша Алевтина талантливо. Актерствует, это же видно и это очень противно наблюдать, надо сказать.
– Ну все, все – засиделись за столом. Сейчас на улице я тебе все расскажу про Алевтину, и пора нам с Ниной встречаться. – Света поднялась, сигнализируя, что пора трапезничающим и честь знать.
Паломницы, разморенные сытным обедом и припекающим в окна солнцем, нехотя вылезали из-за стола, громыхали лавками, бесформенной кучей вставали на молитву после еды, повернувшись к иконе Спаса.
Тумбообразный Николай Михайлович Жаров, обладатель круглой лысой головы и бульдожьего загривка, сидел за огромным столом красного дерева. Сцепив руки-кувалды в замок, он оцепенело смотрел на матовую поверхность столешницы, будто пытаясь разглядеть в ней скрытый, жизненно важный шифр. В маленьких отекших глазах бизнесмена стояли слезы. Он сидел так уже около часа. Секретарша Ира приложила глаз к замочной скважине, посмотрела на обреченно склоненную репу-голову шефа, отошла от дверей: уже в который раз она не решалась потревожить благодетеля. Приняв наконец решение, Жаров хрипловатым голосом крикнул, глядя на дверь:
– Заходи уже, Ирина!
Секретарша, молодая брюнетка с пышной грудью и начавшими расплываться боками, что, впрочем, не портило ее, бесшумно просочилась в комнату.
– Иннокентия позови. Только по-тихому, без всемирного оповещения.
Ира вышла, кивнув головой. Жаров встал – он оказался абсолютно квадратным – подошел к углу с иконами, начал креститься и бормотать слова молитвы.
Дверь отворилась, и на пороге возник худой старик с дугообразной спиной, в огромных уродливых очках, что держались при помощи бельевой резинки, обмотанной вокруг седой заросшей головы. Старик низко поклонился, не смея взглянуть на хозяина.
– Здравствуй, Кеша, – вкрадчиво сказал Николай Михайлович. – Садись, родной, – он указал на стул против своего стола, сам сел в опостылевшее ему за сегодняшнее утро кресло. – Я принял решение… Нам придется попрощаться…
Старик затряс головой, из его глаз хлынули неестественно обильным потоком слезы, которые он не мог вытереть под очками.
– Нет, нет… Николай Михалыч… я не смогу один… я погибну! Не гони, Михалыч, прости меня, прости-и… – Мужчина повалился на колени, сдернул наконец очки, закрыв лицо руками.
Жаров, не шелохнувшись, странно смотрел на рыдающего: хищнически и затравленно одновременно.
– Ты ведь не просто предал меня, Кеш… Ты… уничтожил смысл всего, что я здесь создаю. Я потерял смысл… жизни… – и вдруг он сорвался на бешеный рев. – Ты единственный, кому я доверял без остатка, как отцу! Больше, чем отцу!!! И ты растоптал, обокрал! Ну зачем, зачем тебе эти миллионы, старый осел? Что ты собирался с ними делать, какую жизнь начинать, пропащий старикашка! – Николай Михайлович встал с багровым, кривящимся от сдерживаемых слез лицом, подошел к замершему на ковре старику, одной рукой, без усилий приподнял его за воротник и, приблизив яростные губы к дергающемуся лицу «осужденного», прошипел: – Отойди от меня, сатана…
Поджидая мать Нину возле церковной лавки – обычной пластиково-стеклянной палатки, приткнувшейся к южной башне со стороны входа, подруги продолжили беседу о странной и так не понравившейся Люше Алевтине. Светка просвещала подругу:
– Ты думаешь, юродивые – это дурачки, психически больные люди или прикидывающиеся ими? Ничего подобного! Есть такое понятие: подвиг юродства. Подвиг, понимаешь? Это когда человек, вполне нормальный, более того – духовно зрелый, приближенный к Богу постом, молитвой, незлобием, бескорыстием, в общем, всеми возможными добродетелями христианскими, сознательно отказывается от своего разума! Добровольно!