Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да разве теперь что поправишь?
Ближе к лету Варька вдруг перестаёт заходить. Сашенька беспокоится, звонит ей в квартиру, но очень долго трубку не берут. Только в начале июня, когда до выписки остаётся всего ничего, отвечает ломкий девичий голос:
– Александра Петровна? Я вас узнала, хотя вы меня не помните, наверно. Я Вика Грачёва.
– Варина внучка? – догадывается Сашенька и улыбается: – Как же не помнить, помню. Такая ты кроха была, а вон, выросла…
Вика молчит в трубку, затем просит перезвонить, когда Сашенька выпишется из больницы, и диктует длинный номер мобильного.
– Вот, – говорит Вика – длинноногая, загорелая, чем-то ужасно похожая на саму Варьку в молодости. – Это бабушка для вас вязала… Я доделала.
И протягивает пышный-пышный, ажурный-ажурный, яркий-яркий шарф. Неровный – сразу видно, где одна мастерица начала работать, а где другая продолжила. И, глядя на эту линию, на стык, Сашенька как- то сразу верит, что Варьки больше нет; она не плачет, просто садится в кресло, прижимает к груди новый шарф и дышит. И дышит.
Надо дышать.
Вике неловко быть рядом с полузнакомой старухой, но она добрая девочка – остаётся до самого вечера, хозяйничает в Сашином буфете, заваривает липовый чай, гладит её по мягким седым волосам. Уходя, обещает вернуться назавтра – помочь с уборкой. После двухмесячного отсутствия пыль скопилась повсюду.
Ночью Сашеньке снится тот же сон – тихий двор, липы и лето.
Просыпается она безмятежная.
Собирается долго, тщательно. Расчёсывается, отглаживает любимое голубое платье, кутает плечи красивым Варькиным шарфом – и идёт к метро. В молодости она бы до Смоленской и пешком добралась; а сейчас едет с передышками, часто выходя из душного вагона, целый час и ещё полчаса ковыляет до Денежного.
…В это не верится совершенно, но дворик там действительно есть.
Красная «Победа» приткнулась в полутени под липой; на капоте дремлет полосатая кошка. У лавки рассыпана горстка семечек, и стая наглых воробьёв теснит от них одного толстого голубя. Качели заняты девочкой в джинсовом комбинезоне; её раскачивают двое мальчишек.
Сашенька некоторое время наблюдает, а потом спрашивает:
– Простите, а вы случайно тут в классики не играете?
Оборачивается один из мальчишек, белобрысый и черноглазый.
– Играем, – отвечает он спокойно, глядя сквозь неё. – Хочешь с нами?
И Сашенькина робость вся куда-то исчезает.
– Хочу. Только мне бы клеточек поменьше. – и она виновато постукивает по асфальту костылём.
Девочка спрыгивает с качелей – лихо, на лету, – достаёт из кармана зелёный мелок и тщательно вычерчивает на асфальте дорожку из девяти клеток. Смотрит с кошачьим прищуром:
– Ну, давай. Только, чур, задом наперёд. Без биты. Сумеешь?
Сашенька кивает – и ступает в «дом».
…девять…
Прыгнуть на седьмую-восьмую двумя ногами – невозможно, даже переступить – и то невыносимо, но она пробует и всё ждёт, когда же прострелит болью от колена и до самого сердца.
Но боли нет.
…семь-восемь…
Костыль выворачивается из рук, как живой, но звука падения не слышно.
…шесть…
Пропадает из воздуха запах гари от Садового кольца. Где-то рядом звенит троллейбус; тополиный пух на мгновение скрывает блёкло-синее небо, а затем исчезает.
…четыре-пять…
И падает, впитывается в землю тень башни- высотки, а из трещины в асфальте, у самой ноги, выстреливает росток одуванчика, закутывается в розетку листьев – и подмигивает жёлтым глазом-цветком.
У Сашеньки на губах и горечь, и сладость.
…три…
Выбиваются из-под косынки длинные косы, и рыжего цвета в них с каждой секундой больше, а седого – меньше.
…два…
Зелёные линии на асфальте исчезают – а потом под ногами вновь появляется рисунок, девятка и полукруг.
Сашенька спотыкается и падает; впрочем, коленки и так сплошь в зелёнке, мама перестаралась утром. Конопатая Варька смеётся заливисто и дразнится:
– Ошиблась, ошиблась!
Ветер треплет голубое платье и ветки лип, рвёт на клочья низкие облака.
Саша переступает через меловую черту и запрокидывает голову к небу.
– Я дома.
Июнь пахнет солнцем.
Чем тоньше лёд, тем больше хочется всем убедиться, выдержит ли он.
Милый С., мой мальчик с фисташковыми глазами и пепельной душой, сегодня вечером мне так не хватает тебя! Я скучаю. Знаю, ты не поверил бы, скажи я это вслух, тебе в глаза. Ты привык считать меня бездушной стервой, беспощадной сукой. Хищной пумой, разрывающей когтями твое дурацкое большое сердце.
Милый мой глупышка С., ты так часто говоришь, что я погубила тебя. Попрекаешь меня тем, что я играю тобой, как куклой, клетчатым дурачком в колпачке с колокольчиками. Ты говоришь, я свожу тебя с ума. Ты говоришь, я превратила твою жизнь в ад.
Все это правда, мой хороший.
Скажи, что любишь меня, говори снова и снова! Мне так важно слышать это. Быть в твоей жизни, быть частью тебя. Мы дополняем друг друга, как луна и туман, как хрупкие кости и замшелый склеп, как уродливая личина противогазной маски и зазубренный траншейный нож, как шансонетки в кружевных подвязках и карлик-конферансье с цилиндром на рыжих вихрах. Мы связаны неразрывно, счастье мое, мой мнительный издерганный меланхолик!
Ты не представляешь, каково это – ждать тебя весь вечер в твоей выстуженной обшарпанной мансарде, совсем одной. Слушать, как рваными синкопами сквозь прореху в крыше дождевые капли стучат в жестяной таз. Как шуршат опадающие кленовые листья, с ветром скользя в фокстроте по подернутому дождем оконному стеклу.
Я жду тебя…
Ты придешь, усталый и мрачный, прикурив от обесцененной инфляцией десятитысячной банкноты, ей же растопишь дрова в подернутой ржавчиной печке, труба которой артритным суставом выгибается в окно, навстречу дождливому небу. Будешь, не снимая пальто, сидеть у огня, приходя в себя, отдыхая после этого длинного-длинного серого-серого дня. Освещенный пляшущими бликами, будешь чистить маленькие желтые апельсины, кидать в угли длинные лепестки кожуры. Будешь поить меня апельсиновым соком, сжимая мякоть сильной рукой, улыбаясь и облизывая липкие пальцы, а я буду послушно и жадно ловить приторные, с кислинкой, капли…