Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карл всегда говорил «подойти сюда», будто сам был неподвижен. Эта фраза звучала немного угрожающе, словно предвещала какой-то неожиданный удар.
Мюриэль в нерешительности остановилась в дверях. Она боялась отца.
— Подойди ближе, пожалуйста.
Она вошла в кабинет. Книги, перекочевавшие сюда из зала, покрывали ковер из черного конского волоса и еще половину пола неопределенным темным наростом. В кругу света от раздвижной настольной лампы обнаруживалась покрытая красной кожей поверхность стола, а на нем — стакан молока, и выше, уже почти во мраке — красивое лицо Карла, всегда казавшееся Мюриэль как бы застывшим, окаменевшим. Лицом короля троллей.
— Я хочу знать, что ты собираешься делать, Мюриэль, для того, чтобы поступить на службу в Лондоне.
Мюриэль принялась лихорадочно думать. Ей не хотелось открывать отцу правду, а правда заключалась в том, что в течение ближайших шести месяцев она и не собиралась искать никакой работы. Все это время она думала посвятить написанию поэмы. Мюриэль, с детства сочинявшая стихи, долго мучилась над вопросом: действительно ли она — поэт? И за эти шесть месяцев ей необходимо было, так или иначе, найти ответ, окончательный. Она намеревалась предоставить последнюю возможность духу поэзии. В конце концов, единственное спасение в современном мире — быть художником. В настоящее время она сочиняла длинную философскую поэму, размером «Cimetiere Marin»[9], и уже сочинила пятьдесят шесть строф.
— Я собираюсь заняться поиском, — сказала она.
— Хорошо. Думаю, уже скоро ты займешь пост секретарши. — Карл употребил выражение «займешь пост», а не «найдешь место». Это была часть бюрократического стиля, который, Мюриэль заметила, он припасал для общения с ней.
— Я поищу.
— Ты сейчас идешь к Элизабет?
— Да.
— Мне кажется, я слышал колокольчик. Иди же.
Когда Мюриэль подошла к двери, ведущей в комнату Элизабет, она услыхала за собой голос, вкрадчиво зовущий: «Патюшечка». Нахмурившись, Мюриэль постучала и вошла.
— Приветствую тебя.
— Приветствую тебя.
Элизабет сидела на полу. Куря сигару, она собирала огромную головоломку, уже в течение двух месяцев занимавшую девушек. Головоломка прибыла в Лондон анонимно, в багажнике нанятого автомобиля, и была кем-то уже наполовину разгадана.
— Эти кусочки моря такие одинаковые.
Картинка представляла собой морское сражение. Но девушки никак не могли разгадать, что же это за сражение.
Элизабет курила и перебирала кусочки, а Мюриэль села напротив зеркального французского гардероба и принялась наблюдать. Ей нравилось смотреть, как толстый коричневый цилиндр сигары подрагивает в тонких бледных пальцах.
Элизабет находилась в расцвете своей красоты. С первых дней болезни она привыкла одеваться очень просто, в черные брюки и поношенные рубашки, и при этом сохраняла несколько необычный облик «возлюбленного пажа». Нежно-золотистые волосы опускались ей на плечи живописными средневековыми завитками. Узкое продолговатое лицо было бледным, иногда почти белым. Но белизна эта скорее походила на насыщенную светом белизну южного мрамора. Жизнь взаперти обесцветила ее, подобно растению во тьме, но в самой этой бесцветности было какое-то сияние. Иногда ее голова становилось снежно-белой, будто попадала в область некоего ледяного излучения. Только глаза, большие, синевато-серые, светились насыщенным цветом, цветом грозового неба, видимого сквозь пустые глазницы статуи.
— Извини, что позвонила. Я просто устала. Это тебя не побеспокоило?
— Нисколько.
— Что новенького?
— Почти ничего. Тот ужасно милый русский господин принес нам еды. Наконец он почувствовал, что Пэтти и я — отдельные государства.
Это был вопрос чести для Мюриэль — избегать услуг Пэтти. Соучастие Пэтти в смерти Клары возбудило в Мюриэль ненависть, которая со временем вошла у нее в привычку. В прошлом она несколько раз пыталась простить Пэтти, хотя вовсе не потому, что на нее нисходила благодать всепрощения. Иногда ей становилось жаль это несчастное темное существо, вот и все. И еще она пыталась постичь вину отца. Но что-то в устройстве ее внутреннего мира делало вину Карла невидимой. И она с тоской понимала, что сам отец черпает некое язвительное удовольствие, наблюдая эту войну между дочерью и служанкой.
— Черт, ты закрыла страницу.
Мюриэль действительно автоматически закрыла том «Илиады», лежавший рядом с нею на полу. Знание греческого придавало Элизабет еще большую прелесть. Теперь Мюриэль сожалела, что не выучила греческого. Она сожалела и о том, что не поступила в университет. Она ощущала себя старой и о многом сожалела.
— Извини. Мне как-то не по себе. Мы все здесь будто в осаде. Туман не рассеивается.
— Я знаю. Несомненно, что-то тревожное в этом есть. Я даже не раздвигала шторы. Вполне возможно, сейчас ночь.
Новая комната Элизабет, ярко освещенная несколькими лампами, потихоньку начинала приобретать вид ее прежней комнаты. Как и та, эта была L-образной. Кровать стояла в нише, частично скрытая за китайской ширмой. Чуть повернув голову, Мюриэль могла разглядеть в зеркале самый краешек постели. Простыни в беспорядке свисали до самого пола, но все вместе напоминало гнездо — воздушное шелковистое ложе в восточном вкусе. Длинная книжная полка, уже установленная и заполненная, помещалась рядом, на стене. Рабочий столик Элизабет с маленьким приемником и пишущей машинкой, которую она называла «собака», стоял между гардеробом и дверью. Повернутый к камину, где мрачно полыхал огонь, протянулся покрытый красным вельветом шезлонг, поддерживая спину Элизабет, теперь отдыхающей после раздумий над головоломкой. Карл купил ей эту дорогую и изысканную вещь, когда она впервые почувствовала себя плохо.
«Если я собираюсь быть привлекательной калекой, мне надо иметь шезлонг», — сказала тогда Элизабет.
Мюриэль восхитилась, она всегда восхищалась отвагой и почти сверхъестественной бодростью, с которой Элизабет выносила тяготы собственной судьбы.
— Что понадобилось Карлу? Кажется, я слышала, как он тебя позвал.
Мюриэль всегда немного удивлялась этой привычке двоюродной сестры называть ее отца по имени. Так она звала его всегда, с раннего детства, ничуть не смущаясь. Девушки никогда не обсуждали Карла, разве что шутливо: «Может ли когда-нибудь дьявол явиться собственной персоной и утащить его в ад?»
— Он спрашивал, ищу ли я работу.
— Ты не сказала ему о поэме?
— Нет.
Элизабет никогда не просила Мюриэль прочитать поэму, а когда Мюриэль что-то зачитывала ей, всегда отделывалась кратким замечанием. Мюриэль несомненно огорчила бы суровая критика, но и отсутствие таковой ей не помогало.
В эти дни Мюриэль почти физически ощутила некие изменения в их отношениях с Элизабет. Пять лет, которые их разделяли, в разное время означали разное. Элизабет всегда была чистой, нежной, душой дома, средоточием невинности. Ничто и никогда, казалось, не в силах было омрачить веселость осиротевшего ребенка, веселость неиссякаемую, несущую в себе столько света. Даже Пэтти любила ее. И когда Элизабет тащила Мюриэль за руку, все вперед и вперед через все годы детства, Мюриэль послушно следовала за ней, но при этом знала, что защитница и опекунша — она. Мюриэль твердо, даже упрямо верила в свои силы и считала себя учительницей Элизабет. Элизабет была понятлива, усердна и преданна. И вот только недавно Мюриэль почувствовала, что баланс смешается и пять лет начинают терять свое значение. По своему развитию и образованности кузина была почти ей ровня, и Мюриэль угадывала в повзрослевшей Элизабет силу характера, не уступающую ее собственной. Лишь угадывала, ибо эта сила не только никогда не устремлялась против нее, но и едва обнаруживалась в ее присутствии. Ради Мюриэль, да и ради Карла Элизабет все еще играла роль веселого послушного ребенка, но теперь с невольным оттенком притворства. То, что до сих пор казалось таким мягким и шелковистым, теперь время от времени обнаруживало отблеск стали.