Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пора, брат, — говорит Квинт.
Рядом с ним — Фессал, нумидиец, гибкая молния, учивший младшего владеть мечом. Бывший гладиатор, заслуживший свободу, сейчас — нянька, да продлят боги его время, чтобы он продлил время моего брата. Моему брату предсказано умереть молодым. А родственники — это люди, которые сделают все, чтобы такие предсказания не исполнялись. Поэтому мы наняли Фессала.
Квинт стоит передо мной — молодой, высокий, белобрысый. Красивый настолько, что хочется ткнуть пальцем, чтобы точно знать: эта застывшая глупость действительно мой брат.
У нас один отец, но разные матери.
Квинт смотрит на меня сверху вниз — глаза у него цвета неба, еще того, влажного, с шумящим за стенами дома дождем, а волосы светлые, словно выжженные солнцем колосья…
— Брат, — говорит Квинт.
— Брат, — говорю я.
Нам с Квинтом передают факелы. Я смотрю на пламя, едва видимое в такой жаре, и не могу понять, зачем мне дали эту штуку. Потом перевожу взгляд дальше — и вспоминаю. Я должен поджечь дрова.
Квинт говорит:
— Брат, давай.
Я киваю. Знаю, Луций бы этого хотел. Чтобы я держался достойно. Чтобы все мы держались достойно. Факел в моей руке дымится и потрескивает. Сильно пахнет маслом и благовониями, шафраном и ладаном. Легкий дым факела перетекает неровно в небо.
Либитинарий смотрит на меня и ждет. Предельная кристальная ясность взора. Могильщик устал от жары, он хочет закончить с похоронами и уйти в тень, пить там прохладное вино, закусывая обугленными кусками лепешек… Ему нет никакого дела до моего брата.
Либитинарий ловит мой взгляд, некоторое время думает, что сказать, потом отводит глаза.
Я думаю: глупо умирать в такую жару. Так, брат?
Либитинарий прячет глаза и убирается с моего пути. А я наконец вспоминаю, что должен сделать. Я держу факел перед собой и иду. И ничего не остается — кроме этой жары, сквозь которую я шагаю, стараясь не выронить факел. Ничего, кроме этих смутных людей вокруг, которым все равно.
Один из глупых людей вдруг кричит, я вздрагиваю и поворачиваю голову. Глупый человек — бывший легионер, отслуживший свое, — надрывно кричит, затем выхватывает кинжал и закалывает себя у подножия дровяной пирамиды. Черная густая кровь медленно струится в наполненном жаром воздухе, капает на дрова. Смешно.
Достойный поступок, говорит кто-то. Я не вижу кто.
Кажется, этот глупый полноватый человек с клочьями редких волос вокруг лысины был с братом в Паннонии. Кажется, он убивал маркоманов. А теперь закололся, чтобы последовать за бывшим командиром в загробные поля.
Его укладывают рядом с братом на поленницу.
Умирать глупо, думаю я. И поднимаю факел…
* * *
На мгновение я закрываю глаза и слышу железную поступь легионов. Солдатские калиги, выбивающие пыль из военных дорог. Тысячи «мулов Мария», топчущих италийскую, иберийскую, галлийскую, фракийскую и прочие чужие земли… Легионы. Мощь Рима. Величие власти.
Палящий зной.
Я открываю глаза и подношу факел к поленнице. Рваное, неровное пламя хватается зубами за политые маслом поленья, взбирается наверх, миг — и уже жертвенник охвачен пламенем. Оно ревет и шепчет, в треске выплевывает щепки и пепел и возносится в раскаленное небо Рима — пламя, почти невидимое в свете солнца…
Я молчу. Квинт молчит. Я вижу, как на лице младшего пляшут отсветы костра — костра, в котором сгорает то, что было некогда нашим братом.
Прощай, Луций.
В воздухе висит густой аромат вина, свернувшейся крови — она, дымящаяся, лилась на землю, и молока — оно лилось вслед за ней.
Кровь, вино и молоко — вот что любят боги. Поэтому плакальщицы, воя так, что у меня сворачивается кровь в жилах, приникают к погребальному костру и царапают себе щеки. Кровь брызжет из-под ногтей, рваные царапины, вырванные с корнем волосы, красные полосы на бледных лицах — на это смотрят сенаторы, пришедшие проводить в последний путь Луция Деметрия Целеста, трибуны, один консул и восемь консуляров, сотни разных квиритов. А зевак, пришедших на похороны, никто не считал.
Я же отчетливо слышу, как падают друг на друга золотые ауреи, сверкающая куча их растет и растет — похороны стоят тысячи и тысячи сестерциев. Восемьсот тысяч сестерциев, если быть точным. Похороны дороги так, что лучше вообще не умирать…
Слышишь меня, брат? Твои похороны стоят нам изрядной доли твоего наследства.
Фигура в белом саване лежит, как неживая — я вздрагиваю. Разве не Луций только что шествовал во главе своих похорон?.. Я уже вижу, как языки пламени поднимаются выше, еще, еще. Достигли неба и выплюнули темной дымкой вверх. Самое настоящее сокращение расходов.
Фигура в пламени шевелится от жара.
Я смотрю.
Когда костер догорает, мы с Квинтом собираем обгорелые кости. Отмываем их в молоке до блеска и складываем на чистую ткань. Затем сворачиваем покрывало и вместе отжимаем досуха.
Бронзовый колумбарий — урна для праха в форме голубя — стоит с открытым ртом. Мы перекладываем туда кости брата, ссыпаем пепел, выгребая его горстями, потом несем урну в темную прохладу подземной гробницы…
В это время душа брата летит на крыльях голубя в царство Плутона.
Гробница Деметриев на Фламиниевой дороге окружена зарослями кипарисов. Здесь похоронены все наши предки. Здесь хорошо. Мы ставим урну на место — теперь Луций покоится рядом с отцом, дедом и прадедом Деметриями. Затем молимся и пьем — наконец-то пьем! — прохладное вино. Кружится голова.
Я смотрю на Квинта — я не видел его уже больше года, с тех пор как Август выслал младшего из Рима. Завтра Квинт уезжает. Он вернется обратно в Испанию, он офицер флота, командует триремой… Мы пьем еще.
Все закончилось. Мы похоронили Луция.
Неожиданно я чувствую голод.
* * *
Жара. Солнце печет так, словно хочет выплавить из камня самый величественный город на земле.
— Вода! Вода!
— Мясо! Жареное мясо!
Крики уличных торговцев. Я протягиваю денарий, мне вручают ломоть ячменного хлеба, на него — прямо с огня — плюхают дымящуюся котлету. Ешь, дорогой. Мне кидают монету в один асс — сдачу. Она липкая от пота.
Я киваю, благодаря. Впиваюсь зубами в горячее, как кусок солнца, рубленое мясо. Брызжет сок, я жмурюсь. Котлеты — еда черни. Вкусная и простая. И никаких тебе лукулловых пиров…
Я жую, обжигая нёбо. Глотаю. Это хорошо. Чтобы почувствовать себя живым, нет ничего лучше горячей, черной от сажи, пережаренной котлеты на куске грубого ячменного хлеба. Пища рабов и «мулов». Хлебом из ячменя кормят животных в военном походе, а свинина — чуть ли не единственное дешевое мясо в Риме. И лучше всего готовят котлеты здесь, в тесноте Субуры.