Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кротов, что ли? — Варя цокнула языком и махнула рукой. — Ой, перестань. Смешно даже. Кому он только не обещал.
— Никому, — Ника сильно замотала головой. — Он вызывал меня, ты знаешь. Мы два часа говорили, как дальше с проектом, кому что отдать, все обсудили тогда. Сказал: только вы, Вероника Анатольевна, достойны...
— А я, значит, недостойна? — усмехнулась Варя.
Ника молчала, по ее щекам быстро-быстро катились слезы. Сначала она не вытирала их, но слез становилось все больше, прозрачные, крупные, летели вниз ко всем чертям. Подбородок, такой мокрый подбородок — почему-то там она ловила их, смахивала.
— Варя, — сквозь эти слезы и ладони выдохнула вдруг Ника. — Ты с ним... с этим уродом, да?
Закружился, завертелся лиловый шар с серебряной посыпкой. Варя горестно качнула головой, и в глазах ее тоже качнулись слезы, слезы — это же заразно.
— Ты совсем, что ли? Шарики за ролики... или это 38 и 9 твои?
Так и плакали потом в разные стороны. В огромных чернильных окнах валил снег.
Варя незаметно взглянула на часы-кулон, произнесла медленно:
— Представляешь, я, когда сейчас к тебе ехала, думала, отмечать будем. Так бежала, дура...
Ника зарыдала в голос: “Варя, прости”, — сорвалась с дивана, полетели на пол похотливые пастушки и лососевые амуры. Варя с готовностью потянулась навстречу.
Потом всхлипывали друг другу сокровенное: думала, свобода, сама решения принимать, от кретинов не зависеть, плюс двадцатка к окладу, на дороге не валяется — у тебя хоть дети, муж вон в Липецке, девятый год на квартирах живу, а сначала вообще по общагам, даже с температурой в гости, пригласил бы кто, да твой, твой проект, только мне теперь за него по шее получать, на вот салфетку.
Запивали все горячим чаем. Ника, подняв с пола подушку, устроилась у Вари на коленях. Молча содрогалась всем телом, уже успокаиваясь. Странный сквозной ужас под ложечкой, мятный, от которого задохнулась полчаса назад, напомнил, как уходила от нее пятилетней мама в Боткинской. Вокруг все говорили: “Нельзя плакать, стыдно” — почему нельзя-то? — а мама все уходит и уходит по коридору. Запах хлорки и запеканки творожной, “укольчики, укольчики, готовимся”, шлепок отгоняет боль, “сейчас поспишь”, последний раз ресницы тяжелые приоткрыть — кто-то утенка положил у лица: не плачь, девочка. Пластмассового.
Варя, качая головой, гладила Нику по теплым волосам, проверила мимолетно, нет ли грязи под ногтями от кухонной возни; урчал кот, бликовал кулон на груди.
— Мама после сорока вдруг обнаружила, что меняется, ну, внутри, — заговорила, поднимаясь, Ника. — С каждым годом все терпимее и добрее. Спокойнее. Что-то такое я начала чувствовать в себе год назад. Какие-то зачатки этих превращений. Варь, да я не про сегодня. Просто думаю: если все так, что же тогда с нами будет к шестидесяти?
Варя оживленно плеснула себе в кружку остатки водки и подцепила на вилку кусок вареной курицы, который не доела Ника. Аккуратно сняла с него студенистую кожицу.
— А это кому? — Ника ткнула в кожицу на блюдце.
— Поделитесь, — хихикнула Варя в сторону кота, затараторила потом: — Я понимаю, о чем ты. У всех так. Это называется мудрость... ну, или растущее безразличие к миру. Одно и то же. В шестьдесят мы станем идеальными, снисходительными к придуркам, будем всех прощать, голубые волосы, твидовые юбки с запáхом... благородно.
Водка в поднятой руке бодрила.
— С нетерпением жду лучших лет нашей жизни! Твое здоровье, Светлый!
Кот прыгнул Нике на колени, замер, приноравливаясь, и через мгновение свернулся там большим серым калачом. Ника задумчиво смотрела на Варю:
— Тогда откуда на улицах так много злых старух?
Они смеялись и смеялись, кружился лиловый шар, и, конечно, уже могли бы и остановиться, кот-калач недовольно приоткрыл желтый глаз, — но останавливаться не хотелось: после всех этих пролитых слез так хорошо было смеяться вместе.
На большой чугунной сковороде потрескивали золотистые кусочки муксуна. Перевернув рыбу, Рогова следила из окна кухни, как отходит от причала белая “Ракета” в город. Дом стоял на высоком берегу Лены у самого подножия величественной сопки — тайга да вода на десятки километров вокруг. “Надо бы поторапливаться с рыбой: еще огород поливать, допоздна провожусь”, — Вера Рогова гордилась огромным хозяйством и своим положением королевы угольного поселка.
С первым мужем она развелась в 74-м, пять лет уже. “Пьянь оголтелая”, — сморщилась Вера. Осталась одна с дочкой, работала в нефтегазоразведочной экспедиции бухгалтером, пока не приметил ее там председатель поселкового совета Виктор Колмогоров. В поселке судачили, что ухаживать он начал еще при живой жене — та лежала парализованная уже три года и все никак не умирала. Даже двое ее сыновей вздохнули с облегчением, когда наконец-то вынесли из дома пухлый серый тюк с материными вещами и ее кровать с вислой панцирной сеткой, на железных спинках которой покачивались пыльные занавесочки в ришелье. Они расписались с Колмогоровым через пять месяцев после похорон, ничего не отмечали, так, дома выпили на пару. Вера сделалась хозяйкой в светлом доме на берегу у самой горы, шесть комнат — закаты, восходы во всех окнах. С работы она уволилась — иначе как за всем поспеть?
В дверь позвонили. Вера чертыхнулась, сдвинула сковороду с горелки, тоскливо взглянула на таз с сырой рыбой (мужу рыбаки мешками носят!) и пошла открывать. Соседка Нина уже сходила с крыльца — передумала, что ли? На звук двери обернулась, шагнула назад. Высокая, загорелая, белый сатиновый сарафан в цветах: ну как хорошо, здоровенные яркие маки, а колокольчики еле-еле. Как обычно, глаза летели впереди нее. Огромные, тревожные. Где она такой сарафан взяла — их точно не было ни в универмаге, ни на складе. Японский, поди... Рогова оперлась о косяк плечом, отрезая бывшей подруге путь в дом, неторопливо вытирала руки о фартук. Усмехалась молча, только брови чуть вверх: чего надо-то?
Зеленый цвет больших Нининых глаз был обычным: ни сочной зелени майской опушки, ни холодочка огурцов малосольных. Какой-то горошек венгерский из заказов, болотинка со ржавыми крапушками. И форма глупая, чуть навыкате. Ресниц кот наплакал. Короткая стрижка под мальчика, так не идущая к ее уже поплывшим линиям, делала глаза еще больше.
“Во обкорналась-то, гусик щипаный”, — хмыкнула про себя Вера. Все поселковые у Светки в бане стригутся и завивку делают, дома хной сами, раз в месяц, щеткой зубной — нормально получается, а эта все с журналами к пионервожатой бегает: “сассон”, “гарсон”.
— Вер, вчера девочки наши в огороде у Майки Калугиной играли, — Нина то смотрела вдаль на реку слезящимися глазами — плачет, что ли, — то взглядывала коротко Вере в глаза. — Одеколон потом у них пропал. У теплицы стоял, от мошкары.
Вера молча разглядывала незваную гостью: надо же, халат линялый переодела, ко мне шла, а то я не знаю, в чем она в огороде ходит, и босоножки, батюшки. Поправилась Нинка, хорошо ей, ключицы больше не торчат, а куда от пельменей и пирогов с рыбой денешься, от булочек с брусникой. Север... нет здесь худышек после сорока, если только не больная. А вот ноги так и остались... длиннющие, стройные. Из-под сарафана торчали блестящие узкие икры. Рогова увидела, как Нинина рука задумалась над торчащей из шва ниточкой, теребила ее: оторвать — не оторвать. Чего же она так дергается-то?