Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каких яблок? — спросил он.
Она перестала читать и говорила о яблоках.
— Те, что ты принес в газетном кульке. Пора бы их доесть. А то я сварю их и отдам беднякам.
— Нет.
— В чем же дело?
— Они с яблони моего отца.
— Дерево снова даст плоды.
— Нет. Не даст никогда.
Жена помедлила. Она заметила его волнение, но не понимала его. Заговорила, но осеклась, взяла увеличительное стекло и стала читать историю о Лазаре.
Мрак попытался представить себе, каково это — лежать в гробнице, без воздуха и света, в полнейшей тишине, и слышать далекие голоса.
«Как здесь», — подумал он.
Как может человек стать собственной смертью, выбрать ее, принять ее и не винить никого, кроме себя? Он отверг жизнь. Ну что ж, тогда нужно извлечь из этой смерти все, что можно.
На следующий день он начал все записывать. Он вел два дневника: первый — мягкое ученое описание жизни священника в Шотландии. Второй — растрепанная и драная папка с разрозненными страницами, перемешанными в беспорядке, не пронумерованными, проколотыми насквозь там, где перо кусало бумагу.
Он приучил себя ждать, пока не закончит службу, а затем доставал кожаную папку с испачканными страницами и писал свою жизнь. Совсем не ту, которую признали бы окружающие. Шло время, и он сам уже не узнавал себя.
Освободи меня, написал он однажды ночью, но кому?
* * *
Затем, с трудом понимая, что делает, он решил свозить жену в Лондон, на Великую выставку. У нее желания ехать не были, но она решила, что мужу лучше не перечить.
Луна высветила ночь белым.
Мм с Пью сидели в «Гагарке», говоря иначе, «Скале и Яме».
* * *
Больше там никого не было. У Пью хранились ключи от «Скалы и Ямы», и по субботам он любил пропустить здесь стаканчик, потому что, говорил он, именно так поступали все в роду Пью. До того, как я поселилась у него, он впускал себя в таверну и в полном одиночестве цедил ром из бочки за барной стойкой, так густо сдобренной пылью, что если поставить на нее стакан, он тонул, словно корабль-призрак в тумане.
Я по субботам получала пакетик хрустящего картофеля, хотя мисс Скред предостерегала, что это может привести к неприятностям, правда, к каким именно, не говорила. Неприятностью, видимо, была я сама.
В тот день я ее встретила, когда толкала нашу тачку по ухабистой дороге в город. Ее рука нависла надо мной, словно ковш для металлолома на свалке. Она сказала, что Разочарована тем, что я пропустила школу, и заявила, что это может Задержать мое Развитие. Тут же я подумала о яркой синей лодке, избитой волнами. Как я могла быть и лодкой, и волнами? Это очень глубоко.
— Ты не слушаешь меня, — сказала она.
— Я слушаю. Была гроза. Мы не могли оставить маяк.
— Капитана Скотта[2]погода не смущала, — сказала мисс Скред. — Невзирая на снег, он дошел до Южного Полюса.
— Но он умер в палатке!
— Смерть! где твое жало?[3]
Я понятия не имела.
— Держи, — сказала она. — Я взяла это в Передвижной Библиотеке.
То были дневники капитана Скотта.
Я начала читать, дожидаясь Пью. Я не сожалею об атом путешествии… Мы рисковали… Эти черновики до тени рассказать историю.
Я посмотрела на фотографии тех людей, поблекших в белом небытии.
— Почему они погибли, Пью?
— Они пали духом, дитя. Амундсен опередил их, и когда дошло до возвращения, в них не осталось запала. Нельзя падать духом.
— Нет?
— Нет.
Поднималась луна — полная, ясная и полярно-белая. Введение к дневникам рассказывало, что капитан Скотт хотел добраться до Полюса, потому что на свете осталось так мало приключений. Почти весь мир к 1913 году на карту нанесли. И даже не думали, что в 1968-м кто-то отправится на Луну.
— Ты ее видишь? — спросил Пью. — Я ее чувствую так же, как ее чувствует море. Она притягивает меня, как море. Вот так я и узнаю, когда будет шторм.
* * *
Я думала о капитане Скотте, лежащем в своей снежной океанской пустыне, на лице — белая луна: мечтал ли он оказаться в таком краю, как этот, холодном, далеком, красивом, невероятном.
Не привязанный больше к земле, он мог гнать собак, и вот они летят, шерсть дыбом от ветра в ореоле света — мили две земного притяжения, прочь, лают на луну, полуволки, полуручные, возвращаются домой, к белой планете, сияющей в их оранжевых глазах, лапы в снегу по самые поджилки.
* * *
Никто не знает, что происходит в конце путешествия. Никто не знает, куда уходят мертвые.
* * *
Мы с Пью вошли, мы сидели бок о бок, как обычно, уставившись прямо перед собой, как обычно. Электричество давно отключили. Иной подумал бы, что это могила, но только не Пью.
* * *
Все столы были заняты, — сказал Пью, — и народ толпился у стойки в три ряда.
В иные вечера сюда приходил сам Мрак, и чтобы он мог посидеть в одиночестве, люди освобождали ему место — вот это самое, — и вскоре разговор мелел, как гавань в отлив, хотя Мрак ни на кого не смотрел и ни с кем не разговаривал.
Он приносил с собой Библию, и читал всегда свою собственную историю — ты ее, конечно, не знаешь, с таким плохим воспитанием; так вот, история, которую он читал, рассказывала о первой Вавилонской башне из книги Бытия.
Башня эта была высотой до самой луны, так что люди, ее построившие, могли бы взобраться наверх и стать как Бог. Когда башня рухнула, люди рассеялись по всей земле, от края до края, и больше не понимали друг друга, как не понимали языка птиц и рыб.
И вот я спросил его однажды: «Почему вы читаете эту историю, отец?» И он ответил мне: «Пью, я стал чужим в собственной жизни».
— Он так и сказал, Пью?
— Он сказал это так же ясно, как то, что мы с тобой сидим здесь.
— Ты же тогда еще не родился.
— Разве?
— И Библию ты видеть не мог — ты же слепой.
Логика никогда не действовала на Пью.
— Чужой в собственной жизни, так он сказал, и пламя ярко пылало, и люди спиной к нему — словно волнолом, и туман за стеной, густой, как сомнение, и луна спряталась, хоть и была полной. Вавилон Мрак любил луну — еще как любил. Он называл ее «моя бесплодная скала» и говорил иногда, что был бы счастлив там, бледный постоялец солнца.