Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она затихает, замыкается в себе.
Детей, играющих в развалинах, больше не слышно. Они наконец куда-то разбежались.
Женщина появляется опять. Волосы растрепаны. Взгляд блуждающий. Пройдя по стеночке, она мягко оседает на пол рядом с головой мужчины. «Не знаю, что со мной. Силы тают день ото дня. Как и моя вера. Ты должен меня понять». Она гладит его. «Ты ведь можешь думать, слышать, видеть… видеть меня, слышать меня…» Она прижимается спиной к стене и сидит так долго — быть может, дюжину оборотов четок, словно по-прежнему перебирает их в ритме дыхания мужа, — время для раздумья, обследования потаенных уголков ее жизни, чтобы потом вернуться с воспоминаниями: «Ты никогда не слушал меня, ты никогда не слышал меня! Мы никогда не говорили с тобой о таком! Мы женаты больше десяти лет, а жили вместе от силы года два или три. Что, не так?» Она подсчитывает: «Да, десять с половиной лет супружества и три года совместной жизни! Вот теперь я сосчитала. Сегодня я во всем перед собой отчитываюсь!» Улыбка. Нет, кривая и быстрая гримаса, она заменой тысяче сожалений, упреков… Но сразу следом воспоминания овладевают ею: «В те годы я даже и не спрашивала себя, почему тебя нет. Тебя не было, что в этом такого особенного! Ты был на фронте. Ты сражался за свободу, во имя Аллаха! Этим все оправдывалось. Это придавало мне надежд и вселяло гордость. В каком-то смысле ты все-таки здесь был. В каждом из нас». У нее задумчивый взгляд, словно пронизывающий прошлое и воскрешающий его… «Твоя мать с ее грудями-громадами пришла к нам просить руки моей младшей сестры. А ее очередь выходить замуж еще не пришла. Очередь-то была моя. И твоя мать просто ответила: «Ладненько, возьмем эту, и дело с концом!» И уставила свой толстенный указательный палец прямо в меня, когда я разливала чай. Я так перепугалась, что чайник выронила». Она закрывает лицо руками. Может, от стыда, или чтобы прогнать видение свекрови, которая наверняка вдоволь посмеялась тогда над ней. «А ты, ты даже ничего не знал. Мой отец, который только этого и ждал, не чинясь, согласился в ту же секунду. Ему-то было абсолютно наплевать, что тебя нет! Да кто ты на самом деле и был-то? Этого никто не знал. Мы все называли тебя только одним словом: Герой! И, как все герои, ты был где-то далеко, не с нами! Как чудесно для семнадцатилетней девушки стать невестой героя. Я говорила себе: Бога тоже не видать, но ведь я Его люблю, я в Него верю… Короче говоря, они обстряпали нашу помолвку без жениха! Твоя мать все твердила: «Ладненько, победа не за горами! Войне скоро конец, вот придет освобождение и мой сын вернется!» Прошел почти год, и твоя мать явилась опять. До победы было еще очень далеко. Тогда она сказала: «Рискованно так надолго оставлять молодую обрученную в родительском доме!» Мне пришлось выйти замуж, несмотря на твое отсутствие. Во время церемонии мне показали твое фото и этот распроклятый ятаган, который взамен тебя подложили мне под бочок. И мне пришлось ждать тебя еще три года. Три года! И все эти три года мне запрещено было видеться с подругами, с моей семьей… Молодой замужней девственнице нежелательно якшаться с другими замужними женщинами. Вот ересь какая! Я должна была спать с твоей матерью, которая вовсю бдела надо мной, точнее — бдела над моим целомудрием. И все кругом находили, что это так нормально, так естественно. Даже я так считала! Одиночество для меня не имело имени. Вечерами я ложилась спать с твоей матерью, а днем беседовала с твоим отцом. Мне повезло, что он тоже там жил. Вот это мужчина! У меня только он и был. Для твоей матери это было как острый нож. Только увидит меня с ним рядом и уже корчится от злобы. Быстро прогоняла меня на кухню. Твой отец читал мне стихи, рассказывал всякие истории. Он научил меня читать, писать, размышлять. Он меня любил. Потому что он любил тебя, тебя. Он гордился тобой, когда ты дрался за свободу. Так он мне и говорил. Это уже после освобождения он возненавидел тебя, и не только тебя — твоих братьев тоже, когда вы стали драться только за власть».
Развалины вновь наполняются ребячьими голосами. Их слышно и во дворе, и в доме.
Она умолкает. Слушает, как дети опять начинают играть:
— Хаджи мор Але?
— Бале?
— Чур, чья нога? А голова?
— Чур, моя нога.
И сызнова врассыпную разбегаются по улице.
Она опять говорит: «Чего это я вспомнила о твоем отце?» Откинувшись головой к стене, она, кажется, размышляет, роясь в памяти… «Да, я ведь говорила о нас с тобой, нашем супружестве, моем одиночестве… вот так. Три года ожидания — и ты пришел. Я это помню, как будто было вчера. В тот день, когда ты вернулся, я и увидела тебя в первый раз…» Из ее груди вырывается саркастический смешок. «Ты был точно такой, как сейчас, ни словечка, даже не посмотрел…» Она глядит на мужнино фото. «Ты сел рядом со мной. Будто мы были знакомы… будто ты вернулся ко мне после короткой разлуки или будто я была всего лишь простой наградой за твою победу! Я рассматривала тебя, а вот ты — твой взгляд был прикован уж не знаю к чему. Я так и не понимаю, это у тебя от стыдливости или от спесивости. Не важно. Но я-то на тебя смотрела, поглядывала украдкой, внимательно наблюдала за тобой. За каждым движением твоего тела, каждым выражением твоего лица…» Правой рукой она играет грязными волосами мужа. «А ты сидел с отсутствующим, чванливым видом и витал где-то. Вот правду-то говорит мудрая пословица: „Не стоит полагаться на того, чье наслаждение — оружие“!» Снова тихий смешок. «Оружие, вот что заменило вам все остальное… Уж ты-то наверняка знаешь тот анекдот про военный лагерь, где офицер хочет показать новобранцам, как много значит оружие. Он спрашивает у юнца-солдата, которого зовут Бенам: «Да знаешь ли ты, что это такое у тебя на плече?» Бенам отвечает: «Да, командир, это мое ружье!» Офицер гогочет: «Нет, дурачина! Это твоя мать, твоя сестра, твоя честь!» Потом он подходит к другому солдатику и задает ему тот же вопрос. Солдатик отвечает: «Да, командир! Это мать, сестра и честь Бенама!» Она опять смеется. «Ну такой жизненный анекдот. Эх вы, мужчины! Дай вам в руки оружие, так вы сей секунд всех своих жен позабудете». Она погружается в молчание, не переставая играть волосами мужа. Ласково. Долго.
Потом продолжает с сожалением в голосе: «Когда меня обручали, я ничего не знала о мужчинах. Я ничего не знала о том, как жить парой. Я знала только своих родителей. И что же это был за пример?! Моего отца в жизни интересовало только одно — его перепела, его бойцовые перепела! Я часто видела, как он обнимает и целует их, но никогда не видела, чтобы он целовал мою мать или нас, его детей. Нас было семеро. Семь девочек, лишенных ласки». Ее взгляд теряется среди перелетных птиц, застывших в полете на шторке. Там ей видится отец: «Он всегда садился, поджав под себя ноги. Как схватит левой рукой перепелку, как сунет себе под бурнус и поглаживает ее там, как раз где у вас у всех эта штуковина, а между пальцев у него видны ее маленькие лапки; а другой рукой гладит ей горлышко, да какая у него при этом похабная рожа. И так часами напролет! Ему хоть весь мир на блюдечке поднеси, он и тут не перестанет совершать свой гассав, как он это называл. Это для него наподобие молитвы было. Он ими так кичился, перепелами своими. Я даже как-то раз видела, что он в лютый мороз, когда все кругом обледенело, спрятал одну перепелочку к себе в штаны, прямо в свой хештак! Я была маленькая. И потом еще долго воображала, что у мужчин между ног перепела! Так смешно было про это думать. Представь, как я была разочарована, когда впервые увидела твои яйца!» Улыбнувшись, она умолкает, закрыв глаза. Левой рукой зарывается в растрепанную гриву собственных волос и поглаживает их у самых корней: «Я ненавидела его перепелов». Она открывает глаза. Взгляд, исполненный печали, снова повис в дырявых небесах занавески: «Каждую пятницу он возил их на бои в сад Каф. Он заключал пари. Иногда выигрывал, иногда проигрывал. Когда проигрывал, становился дерганый, злой. Возвращался домой, обезумев от ярости, и цеплялся за любой повод, чтобы поколотить нас… и мать он тоже бил». Она останавливается. Боль заставляет ее умолкнуть. Боль, доходящая до самых кончиков ногтей, от нее они еще глубже вонзаются в корни ее черных волос. Она с усилием продолжает: «Однажды в таком бою он, видать, выиграл много денег… и тут же купил на них перепела за бешеную цену. Долгие-предолгие недели он готовил его к очень серьезному бою. И вот…», тут она смеется горьким смехом, в котором слышатся и сарказм и отчаяние, и продолжает: «Насмешка судьбы: он проиграл. И поскольку у него больше не было денег, чтобы заключить честное пари, он поставил на кон мою сестру. Моей двенадцатилетней сестренке пришлось уйти к сорокалетнему мужику!» Ногти больше не гладят корни волос, они спускаются по лбу и мягко нащупывают шрам в уголке левого глаза. «Мне было тогда всего… десять… нет», она считает, «да, десять лет. Я боялась. Боялась, что тоже стану ставкой в игре. И знаешь, что я тогда сделала с этим перепелом?» Она выдерживает паузу. Непонятно — хочет ли она этим придать рассказу еще больше напряжения или сомневается, стоит ли договаривать. В конце концов решается: «Однажды… была пятница, отец пошел молиться в мечеть, перед тем как отправиться в сад Каф, а я выпустила птицу из клетки и фуганула, чтобы она побегала, потому что приблудный кот, белый в рыжих пятнах, подстерегал ее на стене». Она тяжело дышит. «И кот схватил его. Унес к себе в угол, чтобы там спокойно съесть. Я пошла за ним. Я внимательно наблюдала. Никогда не забуду тех минут. Я даже пожелала коту «приятного аппетита». Я была счастлива, я увидела это — как кот ест перепела. Миг восторга. Но тут же почувствовала и укол зависти. Я, я хотела быть этим котом, чтобы усладить себя мясом отцовского перепела! Меня раздирали зависть и печаль. Кот ведь и понятия не имел, чего стоил этот перепел. Он был не способен разделить со мной чувство радости и торжества. «Еще чего! А ну…!» — сказала я себе самой и стремглав бросилась на кота, чтобы отнять у него хоть объедки птицы. Он оцарапал мне лицо и убежал, утащив перепела с собой. Никакого удовлетворения я не чувствовала, в таком отчаянии была, что даже слизала, как муха, несколько капель перепелиной крови, пролившихся наземь». Губы кривятся. Словно на них до сих пор влажная теплота крови. «Когда отец вернулся и увидел клетку пустой, он совсем обезумел. Вышел из себя. Он ревел. Исколошматил вусмерть нас всех, и мать, и сестер, и меня, за то, что мы не уберегли его перепела. Этого ублюдочного перепела! Пока он дубасил меня, я орала, что так и надо… потому что из-за этого ублюдочного перепела пришлось уйти моей сестре! Отец понял все. Тогда он запер меня в погребе. Там было черным-черно. Мне пришлось просидеть там два дня. Он туда ко мне кошку подпустил, — другую, тоже бродячую, которая рыскала по углам, — радостно сообщив мне, что этот звереныш голоден и наверняка меня сожрет. Но к счастью, в доме продыху не было от крыс. Мы с кошкой подружились». Прервавшись, она оставляет свои подвальные воспоминания, приходит в себя, она снова рядом с мужем. Смотрит на него долгим, полным замешательства взглядом и внезапно отходит от стены. Она шепчет: «Да зачем… зачем я ему все это говорю?» Воспоминания так гнетут ее, что она едва может встать. «Я никогда не хотела этого рассказывать, никому. Никогда! Даже сестрам!» Недовольно выходит из комнаты. Ее страхи разносятся по всему коридору: «Он из меня ненормальную делает! Чтоб я стала слабачка жалкая! Чтоб я с ним разговаривала! Чтоб признала свои ошибки, вину свою! Он слушает меня! Слышит меня! Точно знаю! Достать меня хочет… уничтожить меня!»