Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Хюбшем происходит что-то совершенно необъяснимое. Он ерзает на стуле. Да что там, с ним такое… но больше я вам не скажу ни слова. У меня и так были в свое время крупные неприятности с цензурой. Не хочу, чтобы опять начали говорить о «вырожденческом еврейском искусстве, о еврейском декадентском экспрессионизме», который «угрожает нашей морали и подрывает устои общества». Я ничуть не намерен подрывать устои вашего общества. Напротив того, я поздравляю вас с вашим обществом. Мазлтов.
Во всяком случае, слово «счастье», похоже, имеет для Хюбша весьма определенное значение, можно бы даже сказать, он знает, что за ним кроется. Хюбш привстал, перо повисло в воздухе, и он смотрит. Я бы даже сказал: он видит. Что он там такое видит, я не знаю и знать не хочу. Тьфу, тьфу, тьфу.
Нет, отныне я за Рафаэля, за Тициана, за Джоконду. Гитлер меня убедил.
— …Выражение восторга. Восхищения. Впечатление, будто убили их в состоянии наивысшего экстаза…
Об этом Хюбше я решительно ничего хорошего сказать не могу. Он даже начинает меня пугать. При слове «экстаз» он весь напрягся, черты лица стали жесткими; не пойму, то ли это стекла его пенсне блестят, то ли глаза горят фанатическим огнем; в нем угадывается пронзительная ностальгия, настоящий душевный katzenjammer[9], всепожирающее стремление, и я, не знаю почему, проверил, на месте ли моя желтая звезда, все ли в порядке.
Но это вовсе не значит, будто я верю в возрождение нацизма в Германии. Они придумают что-нибудь другое.
— Нет никакого сомнения, что все эти мужчины в момент смерти… как бы это выразиться? Даже не знаю. Они полностью реализовали себя. Осуществились. Впечатление, будто они коснулись цели, ухватили ее. Будто дотянулись и сорвали некий высший плод… Абсолют. Вот что я вам доложу: такого выражения счастья я никогда на лице человека не видел. На своем — это уж точно. Это заставляет задуматься. И задаешь себе вопрос, что они видели, эти сукины… О, прошу прощения.
Тяжелая тишина, исполненная ностальгии и надежды, повисла в кабинете в управлении полиции на Гетештрассе, номер 12.
Не знаю, то ли это чисто нервное, то ли это какое-то оптическое явление, но через несколько секунд мне стало казаться, будто все залито небывало прозрачным светом. Явление было настолько мощным, что, когда капрал Хенке вошел в кабинет и положил на стол очередное заключение судебно-медицинского эксперта, я увидел, что он окружен шедевральным световым ореолом; можно подумать, его послал Дюрер, чтобы успокоить меня насчет нашего будущего. От сильнейшего волнения у меня сдавило в горле, да так сильно, что в голове промелькнула мысль, уж не рука ли самого Гольбейна или Альтдорфера душит меня, уж не исчезну ли я вот-вот с кистью и шпателем в глотке под вдохновенными красками на этом пиру совершенства. Я исходил потом, извивался, пытался глотнуть воздуха, но, видимо, то был приступ астмы: я всю жизнь страдал от удушья. И потом, чего мне было бояться? Самое худшее уже произошло. Можно добавить лишь несколько мазков, добавить, как говорят на идише, к страданию оскорбление, превратить меня в живописный шедевр и повесить в Дюссельдорфском музее, как это уже сделали с картиной Сутина. Немножечко искусства никому плохо не сделает, и я не вижу, почему я не могу собой увеличить кучу ваших культурных ценностей.
О, я опять смог вздохнуть свободно. От мысли, что я попаду в наш Воображаемый музей[10], мне сразу полегчало. Если за меня возьмется гениальный художник или великий писатель, это будет неплохое приобретение пусть не для меня, но уж для культуры. Мне приятна мысль, что я что-то привнесу в нее.
Я успокаиваюсь, залитый ясным прозрачным светом. Готовится Возрождение, только Бог знает чего. Но я убежден: мадонна с фресок и принцесса из легенды покончат с изготовлением гобелена[11], красота Джоконды больше не будет лишь красотой картины, они обретут плоть, станут реальностью. Я чувствую, что все сотворенное будет очищено искуплением и вскоре даже я обрету, как Христос, облик, достойный шедевра.
Комиссар Шатц переходит на доверительный тон. Обычно, как сами понимаете, он не слишком-то откровенничает. Но я был свидетелем, как он не спал целую ночь, пытаясь понять, проникнуть в тайну никогда-не-виданного-счастья на лицах жертв этого преступления, которое газеты с восхитительной хуцпе уже несколько дней именуют не иначе как «СЕРИЯ БЕСПРЕЦЕДЕНТНЫХ УБИЙСТВ В ГЕРМАНИИ».
— И тем не менее у меня есть идейка на этот счет. Я начинаю верить, что это сама смерть наполняет их таким блаженством. Что эта смерть… совсем другая, пришедшая откуда-то… короче, совсем не та, что обычно… Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать…
Похоже, барона это не заинтересовало, но его спутник утвердительно кивает.
— Возможно, — промолвил он. — Быть может, наши ученые изобрели новую смерть… которая достойна нашей исключительности. Смерть просвещенную… Даже скорей культурную. Подлинное искусство… Великолепное художественное деяние… Ренессанс смерти… Со своими Микеланджело, Мазаччо, Тицианом, Рафаэлем… Привкус абсолюта… Кстати, а вы знаете, что сексуальный спазм у раков длится двадцать четыре часа?
Хюбш прямо-таки вскинулся. Даже на комиссара это произвело глубокое впечатление.
— Господа, опомнитесь, — возмутился барон. — Моей жене, быть может, грозит смертельная опасность, а вы тут философствуете.
Комиссар Шатц после краткого взгляда, устремленного к абсолюту, возвратился на землю.
— Так, вы говорите, она исчезла?
— То есть она ушла с… с…
— С егерем, — закончил за барона граф. Шатц чуть прищурил глаза:
— У вас что, нету шофера?
— Есть, но я не вижу…
— Обычно в высшем обществе сбегают с шофером.
— Господин комиссар, я расцениваю шутки подобного рода…
Шатц встает из-за стола. Он столько уже вылакал, что едва держится на ногах. Грубым, тягучим голосом он объявляет:
— Полиция такими делами не занимается.
— Как так?
— Вы сами должны были позаботиться, чтобы удержать ее.
Шатц напряженно, с каким-то отчаянным рвением вглядывается в фотографию:
— Мужья, у которых такие красивые жены, обычно принимают элементарные меры предосторожности. Так что прошу меня простить. Обратитесь к частному детективу. Я занимаюсь совсем другими сучками.