Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спорить не буду, — сказал Гумилев, чувствуя, что язык уже не слушается его. — Русский народ… он сейчас не в той фазе… чтобы его победить… Пассионарное напряжение…
— О, Николаич! — Василий разломил огурец и протянул ему половину. — Ты закусывай лучше. А то сейчас у нас разговор начинается уже не про историю, а про электрику.
Лев попытался собраться с мыслями — получалось плохо. После трех лет вынужденной трезвости (не считать же чифирь алкоголем) пол-литра самогонки подействовали на него, как прямой хук в челюсть. Перед глазами все плыло.
— Я тебе потом объясню, — выдавил он, наконец. — Фаза… это не электрика… потом, ладно?
И, как сидел, навзничь опрокинулся на кровать, не выпустив из руки половинку огурца.
Беззаботная жизнь, впрочем, продолжалась недолго. Как-то утром, вернувшись из столовой, Лев с Василием обнаружили у себя в домике новых жильцов.
На террасе ожесточенно терла шваброй пол совсем молоденькая девочка в гимнастерке. Увидев подходивших к дому мужчин, она выпрямилась и оперлась на швабру, как Афина Паллада — на копье.
— Безобразие какое! — набросилась она почему-то на Льва. — Живете здесь вдвоем, а грязь развели такую, словно целый полк квартировал! Неужели так сложно раз в день подмести пол?
Гумилев растерянно посмотрел на Василия. Того напор девчушки явно привел в восторг.
— Ты кто такая будешь, пигалица? — спросил он, молодецки подкручивая ус. — И откуда ты такая строгая взялась?
— Я Катя Серебрякова, — не сбавляя оборотов, представилась пигалица. — Сержант медслужбы. А вам, товарищ Теркин, должно быть стыдно! Вы же опытный солдат, могли бы организовать быт получше. И себе, и товарищу Гумилеву!
— Опа, — сказал Василий, — опа, Америка-Европа! Смотри-ка, Николаич, она про нас все знает!
Он склонил голову, будто признавая превосходство сержанта медслужбы, и медленно пошел на нее, как бык на тореадора. На свежевымытых ступеньках террасы он поскользнулся и едва удержал равновесие. Серебрякова захихикала.
— А ведь и впрямь чисто! — удивился Василий. — Хотел я, между делом, швабру у тебя отобрать да по…
Катя перестала смеяться и уперла руки в бока.
— Продолжайте, товарищ старшина. „Да по…“ — что же дальше?
— Да показать, как полы моют! — простецки улыбнулся Теркин. — Но вижу, ты и сама хорошо справляешься. Пойдем, Николаич, пока нас тут к какой-нибудь работе не припахали…
— Идите-идите, — напутствовала их пигалица, — смотрите, ноги вытирайте как следует!
— Ну, все, — вздохнул Василий, открывая дверь, — правильно на флоте говорят: баба на корабле — жди беды…
Он шагнул за порог и остановился, как вкопанный. Лев, заглянувший Василию через плечо, почувствовал, что у него отвисает челюсть.
На кровати у стены лежал, закинув ноги на тумбочку, капитан госбезопасности Александр Шибанов собственной персоной. В руках капитан держал синенький томик Пушкина.
— Здорово, орлы, — сказал он, откладывая книгу и садясь на кровати — панцирная сетка застонала под тяжестью его могучего тела. — С Серебряковой уже познакомились?
— Так точно, — отрапортовал Теркин. — Провели, так сказать, беседу…
— Значит, так, — взглядом, которым наградил Василия капитан, можно было заколачивать бетонные сваи, — балагурить разрешаю, обижать чтобы — ни-ни. За обиду спрошу сам, лично и по всей строгости.
— Да какие из нас обидчики, — хмыкнул Теркин, — нас самих любой шкет обидит.
Капитан предпочел пропустить его иронию мимо ушей. На лице его появилась знакомая Гумилеву золотозубая улыбка.
— Ну что, бойцы, — сказал он, подходя и протягивая Василию широкую ладонь. — Будем работать вместе, вот так причудливо тасуется колода…[3]
Новая Ладога — Осиновец, июль 1942 года
Лейтенант Савенко, капитан тральщика «Стремительный», занимался скучнейшим на свете делом — сверял количество по-ставленных на борт бочек с мазутом и мешков с мукой с цифрами, указанными в бумагах интенданта. Интендант был маленький, круглый, похожий на сказочного Колобка — достаточно было мельком взглянуть на него, чтобы вспомнить Александра Васильевича Суворова, говаривавшего, что любого интенданта после года службы можно смело вешать. Савенко был уверен, что этот штабной Колобок непременно попытается его обжулить, поэтому к рутинному делу приема груза на борт относился чрезвычайно придирчиво. На пристани стояли огромные весы, матросы Журов и Мелихов, кряхтя, взваливали на них шестипудовые мешки с мукой, а боцман Тимофеев, щелкая гирьками, проверял, нет ли недостачи. Каждый раз, заслышав металлический стук гирек, интендант морщился, словно от зубной боли.
— Слушай, лейтенант, тебе что, времени девать некуда? — спросил он, когда боцман взвесил двадцать четвертый мешок. Пока что недовеса, к большому удивлению Савенко, не обнаруживалось. — Вот я же знаю, о чем ты думаешь — раз интендант, значит, штабная крыса, значит, недоверие ему. А у меня в Ленинграде, между прочим, сестра родная — ей из этой муки хлеб печь будут.
"Сестра у тебя там, а ты здесь, и такую харю себе отъел на казенных харчах!", — хотел сказать ему Савенко, но вместо этого отрезал:
— Порядок есть порядок. Ленина читал? Социализм — это учет.
И отвернулся, чтобы не глядеть на масляную физиономию интенданта.
По причалу шли трое. Здоровенные парни, ростом не ниже метр девяноста, в расстегнутых по случаю хорошей погоды гимнастерках, с вещмешками. Лейтенант каким-то шестым чувством угадал, что идут они не абы куда, а именно к нему, на "Стремительный".
— Палыч, — негромко окликнул он боцмана.
Тимофеев оторвал взгляд от весов и обернулся к причалу.
— Пассажиры, — определил он. — Ты же обещал с замкомфлота поговорить, Эдик.
— Я поговорил, — буркнул Савенко. Боцман был в два раза старше, и время от времени позволял себе фамильярничать. Но лейтенант на самом деле просил заместителя командующего флотилией, приходившегося ему дядей, чтобы на «Стремительный» пассажиров не направляли — всю весенне-летнюю навигацию тральщик использовался в основном для перевозки грузов. Основную часть, конечно, перевозили на баржах, но пристани Новой Ладоги не были приспособлены под погрузку тяжелых озерных барж, и их приходилось загружать на расстоянии от берега. Задыхавшемуся же в кольце блокады городу требовались хлеб и топливо — много хлеба и топлива, поэтому каждый корабль, на котором было место для полезного груза, использовался под завязку. Савенко вполне резонно опасался, что однажды это "под завязку" выйдет ему боком: он сам видел, как тральщик «Комсомолец» в похожих условиях словил волну и затонул в бухте Морье. Брать на борт эвакуированных из Ленинграда — пожалуйста, тут Савенко не возражал никогда. Сколько бы их не набивалось, перегруза все равно не выходило — люди были легкие, почти невесомые, похожие на тени. Лейтенант, успевший до войны отучиться два курса на филологическом, чувствовал себя Хароном наоборот — тот перевозил тени в страну мертвых, а он, Савенко, помогал людям вернуться в мир живых.