Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Евдокия Яковлевна — сестра вам. Но вы-то — не брат ее!
— Может быть, — согласился Мышецкий. — В наше жестокое время родственные узы ослабли. А я хирург справедливый… Вырезаю то чувство, которое мне сейчас только мешает! Всего хорошего…
Чиколини отвел под размещение знатной арестантки комнату при своем участке, с выходом в сад, где дозревали сливы, сочно оплывали желтым наливом бергамотовые груши. Мышецкий велел носить своей сестре обеды из «Аквариума» — что ни попросит! А в подвале жандармского управления продолжал работать по ночам страшный станок, осужденный волею Дремлюги тискать искореженную криком отчаяния литературу…
Так что Мышецкий мало что выгадал из ареста Додо.
Самые бедные в губернии крестьяне, расселенные Мышецким вдоль полотна дороги, незаметно для властей развернули свои плуги на озеро Байкуль; занукали на чалых лошаденок, зачмокали, воровато оглядываясь, и плуги разворотили сытое чрево земли, которая принадлежала монастырю… Сергей Яковлевич ничего об этом еще не ведал; сегодня он возвращался из больницы, где умирал его шурин, и по дороге в присутствие встретился с Иконниковым-младшим. В разговоре, между прочим, молодой миллионер спросил его:
— А какие у вас, князь, планы в отношении выборов?
— Вы про думу? Что ж, один человек у меня намечен.
— И кто же это? — подозрительно справился Иконников.
— Он вам не соперник… Карпухин! (Иконников выразил полное незнание такого.) Есть такой писарь на выселках, — пояснил Мышецкий. — Вполне здравый человек. Грамотен. Ныне гражданствует!
Легок на помине, явился из волости и сам Карпухин:
— Ваше сиятельство, как вы сказали, так оно все и вышло…
Сергей Яковлевич ничего не понял, даже встряхнулся:
— Что я сказал вам? Что у вас вышло?
Карпухин пояснил, что на Байкуль мужики уже повылезли и под зябь еще полоску отхватят. Первое движение души отразилось на кулаке, который уже навис над столом… Медленно опустил руку.
— Мой друг, вам Сибири, видно, захотелось? — спросил князь.
— А што Сибирь? — обиделся Карпухин. — Эвон, пройти сто верст — и Сибирь: такая же земля, даже лучше…
— Неумен ты. Выйди вон и подожди! — велел Карпухину князь и вызвал к себе губернского землемера. — Каждый человек, — сказал он ему, — имеет право на слабость. Моя слабость — выселки! Ради бога, подскажите, что можно сделать с этими болванами, которые, не спросясь броду, вылезли прямо на Байкуль со своими грядками?
— Гнать казаками, — ответил землемер. — Гнать обратно.
— Пусть гонит Тулумбадзе, а здесь, в Уренске, свои порядки. Если бы еще Победоносцев не тянул с присылкой нового преосвященного!.. Что там монахи? Обижаются небось?
— Монахи того же ожидают от Победоносцева.
— Наконец, водку я им дал? Дал. По рублю за один зарок по-божески драли с алкоголиков? Драли… Чего им еще от меня надобно? Байкуль — это мой личный дар Мелхисидеку! Личная договоренность на джентльменских началах. Как у вас отмечено в планах?
— Земли казенные, как и большинство степных земель.
— Вот видите, — огорчился Мышецкий. — Вы уж меня не выдавайте. А обратно не повернуть… Хорошо, сударь, спасибо! — И снова позвал в кабинет Карпухина. — Говорю тебе так: властью писаря ты должен остановить продвижение своих мужиков далее!
— А что им с этого будет?
— Им… вот! — И показал кукиш. — А тебе… обещаю!
— А мне-то за што? — притих Карпухин, впадая в робость.
— Ты действительно неумен, — заговорил Мышецкий горячо. — Ну почему все мне надо думать? Ведь я хочу, чтобы все эти ваши просьбы разрешились именно в думе… Пойми ты: там, именно там, с трибуны, ты сможешь высказать о Байкуле, что тебе в голову взбредет! Должны же вы и меня понять: я не царь, не бог и не земский начальник… Я только губернатор! Не могу я выше головы прыгнуть! Мало ли чего вам завтра захочется! Мне на вашу алчность земли не напастись… Так что готовься занять место в русском парламенте, но останови своих головотяпов с их кобылами! Понял?
Карпухин смотрел на губернатора как на сумасшедшего. С таким-то взглядом и удалился. Но Мышецкий не шутил: где надо, он уже готовил уренское общество. Мол, вот уже есть… вполне достойный… сын народа… не пьет, грамотный. «А что еще требовать?»
— Кстати, — вспомнил он однажды на пятнице у Бобров, — а как обстоит дело в орде? Или выборы в думу им безразличны?
— Султан Самсырбай уже выбирает, — засмеялся Смирнов.
— Кого?
— Себя, конечно…
Князя колотило от праведного негодования:
— Не могу взять в толк, зачем этому ублюдку в золотых наперстках нужно сесть в кресло депутата. Двух слов связать не может! Срам и мерзость, нищета мысли и жирное брюхо… Стыдно, стыдно!
Мария Игнатьевна, усатая Бобриха, отозвала князя потом в тихий «медхен-циммер» и долго толковала о своем супруге. Какой он положительный, прогрессивно мыслящий, морально организованный… Мышецкий не сразу понял, к чему это клонится: Бобр, оказывается, тоже нацелился попасть в думу. Однако Иконников казался князю более выгодным кандидатом от городской курии, и он сказал:
— Уважаемая Мария Игнатьевна, но я ведь только губернатор и не могу говорить от лица города… Свою речь о достоинствах вашего супруга вы должны произносить не передо мною, а исключительно перед избирателями! Как они решат…
Дома он перелистал множество газет. Выискивал смысл, старался читать между строк. И было ему интересно: предадут ли суду генерала Стесселя? Нечаянно наткнулся глазами на одну заметку. На перроне Финляндского вокзала, когда Стессель садился в дачный поезд, к нему подошел некто с аксельбантом генерал-адъютанта. Сказал: «Спокойно!» — и врезал Стесселю по уху по всем правилам знаменитого русского «судопроизводства». При задержании оскорбитель назвался князем Валентином Долгоруким (другом царя), что вызвало подозрения. Выяснилось, что права носить аксельбант он не имел, являясь лишь поручиком Сибирского ударного полка, графом Анатолем Подгоричани, прибывшим из Маньчжурии. По освидетельствовании врачей, оскорбитель, имевший явные следы двух контузий в голову, признан невменяемым… Сергей Яковлевич подчеркнул слова «признан невменяемым», попросил на следующий день Чиколини:
— Пожалуйста, Бруно Иванович, передайте моей сестре! Пусть она знает, какие дураки бывают на белом свете…
Что-то странное творилось там — внутри большой России.
Большевики призывали студенчество с началом учебного года прекратить забастовку: ЦК партии рекомендовал горячей молодежи не забегать впереди рабочего класса, а ориентироваться исключительно на стачечные гудки заводов. Но гудки эти, столь зычно ревевшие после Кровавого воскресенья, оживали только на рассветах, призывая рабочий люд к станкам.
Самый спокойный месяц для царизма в 1905 году был сентябрь.