Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В стенах церкви совершается вечерня, и в мягком закатном свете, проникающем внутрь, взору открывается поразительное сочетание пышности и яркости, которым чувственное, любящее всяческую пестроту итальянское воображение любит окружать Божественное Величие. Созданные гением живописцев, ангелы, стоя на пухлых облаках, улыбаются верующим с украшенных золотой резьбой крыш или круглых, изящных арок, а пол кажется внезапно застывшим прозрачным морем из великолепного мрамора и драгоценных камней, и по морю этому бегут блестки и расходится рябь, смутно отражая неясные очертания скульптур и золоченых фигур в вышине. Алтарь, окутанный сейчас покровом того насыщенно-фиолетового оттенка, что избран церковью в качестве траурного, и фиолетовые одеяния, в которые священники облачились вместо роскошных риз, свидетельствуют о приближении проникнутой скорбью Страстной седмицы.
Уходящие вдаль церковные приделы сейчас, кажется, переполняют мощные раскаты тех неземных, таинственных песнопений, что в эту торжественную и скорбную неделю можно услышать только в Риме. Звуки хоралов то вздымаются огромной волной и затопляют пространство храма стремительным, неудержимым потоком, в котором явственно слышатся вопли, громкие сетования и неотступные жалобные мольбы, то удаляются, затихают, превращаясь едва ли не в стоны, и наконец смолкают в глухих уголках церковных приделов, словно последний слабый вздох уныния и отчаяния. В следующий миг эти звуки будто взрывают церковный зал, устремляясь прочь из него могучим потоком, и, сливаясь воедино, порождают странную гармонию то усиливающихся, то затихающих жалобных воплей и криков боли. Такая музыка порождает в душе слушателя не мир и покой, но лишь томительную тоску и неутолимую жажду, поэтому нет ничего удивительного, что поодаль, на «зеркальном» полу, у подножия распятия, распростерся какой-то несчастный смертный, рыдая и содрогаясь, ощущая на себе ее безжалостную власть, словно эта музыка пробудила в нем самые мучительные воспоминания и овладела всем его существом, а под звуки ее в его душе открылись все еще не зажившие раны.
Когда хорал стихает, он медленно, пошатываясь, поднимается с пола, и в слабом, сумеречном свете перед нами предстает хорошо знакомое изможденное лицо отца Франческо. Доведенный до отчаяния безумной, безудержной силой своей несчастной любви, уставший бороться, подавленный бременем ощущаемой все острее и острее вины, решивший, что все безнадежно, он пришел в Рим сложить к ногам Всевышнего ту ношу, которую не мог более нести в одиночестве, и теперь, встав на ноги, неуверенным шагом направляется в исповедальню, где совершает таинство его преосвященство кардинал, на которого возложена обязанность выслушивать и судить те грехи, что не вправе отпускать ни один священник низкого ранга.
Отец Франческо бросается на колени резким, порывистым движением, выдающим взволнованность и трепет того, кто после долгой и мучительной борьбы, кажется, нашел хотя бы призрачный выход, а церковник в исповедальне преклоняет ухо к перегородке, готовясь выслушать признания.
Если бы мы обладали даром ясновидения, то нам стоило бы ненадолго задержаться и заметить разительное несходство двух этих лиц, разделенных только тоненькой перегородкой исповедальни, в сущности отражающее несходство двух душ, разделенных неизмеримой, как вечность, бездной, преодолеть которую они никогда не смогут, ибо между ними нет ничего общего.
С одной стороны прильнул ухом к решетке церковный иерарх с круглой, довольно благородных очертаний, что весьма свойственно итальянцам, головой, но с лицом несколько одутловатым и расплывшимся, как часто бывает с римлянами, достигшими средних лет, когда беззаботность и привычка потворствовать собственным слабостям начинает сказываться на внешнем облике, тело – жиреть и распухать, а лицо – утрачивать прежние точеные, чеканные черты, которыми они могли гордиться в юности. Очевидно, перед нами – голова сибарита и бонвивана, раздобревшего от спокойной, уютной и сытой жизни и исполняющего положенные обязанности с тем елейным и вкрадчивым видом, с каким полагается приступать к занятиям почтенным и благопристойным. Судя по всему, он озадачен услышанными признаниями, которые доносятся из-за перегородки, он преисполнился презрения к тому, с чьих тонких дрожащих губ срываются они, произнесенные хриплым шепотом. Другой же, на челе которого от душевных мук выступила испарина, исхудалые щеки которого залила смертельная бледность, сбивчивым, лихорадочным шепотом задает духовному наставнику, скрытому в исповедальне, вопрос за вопросом, представляющиеся кардиналу бессвязным бредом безумца, однако его просьба о помощи исполнена столь гибельного отчаяния, произнесена столь серьезным, умоляющим тоном, что исповедник невольно проникается к нему безотчетным сочувствием, ибо смутно ощущает, что для кающегося речь идет о жизни и смерти.
Исповедник обращается к нему с самыми общими и банальными словами духовного утешения и дает полное отпущение грехов. Монах-капуцин поднимается с колен, становится чуть поодаль, смиренно отирая испарину со лба, кардинал выходит из исповедальни, они сталкиваются лицом к лицу, и оба вздрагивают, ибо каждый потрясенно узнал в другом призрак прошлого, внезапно явившийся из прежней жизни.
– Лоренцо Сфорца? Неужели? – воскликнул церковник. – Кто бы мог подумать! Ты меня не помнишь?
– Лоренцо Сфорцы нет более на свете, – отвечал капуцин, и его бледные щеки покрыл лихорадочный румянец. – Это имя погребено в склепе его предков. Тот, с кем ты говоришь, навсегда забыл его. Перед тобою недостойный брат Франческо, не заслуживший ни Божьего прощения, ни человеческого сочувствия.
– Ах, полно, полно! – перебил его кардинал, хватая за руку, несмотря на сопротивление. – Предавайся самоуничижению, когда это уместно. Но здесь, среди друзей, к чему притворяться? Какая удача, что ты прибыл в Рим: нам нужно послать представителя твоей семьи во Флоренцию с поручением – вразумить хоть сколько-то граждан и синьорию. Пойдем тотчас же со мною к папе.
– Брат, оставь меня ради всего святого! Я разорвал все связи с сильными мира сего, я забыл, когда меня последний раз называли моим прежним именем, и не могу приветствовать родственника или знакомца по плоти[117], не нарушив своих обетов.
– Вздор, вздор, брат мой! Ты измучен и подавлен, у тебя расстроены нервы, ты не понимаешь всех тонкостей церковной политики. Неужели тебе не ясно, что сейчас ты попал туда, где обеты можно давать, но где от них столь же легко можно и разрешать? Пойдем со мною, мы быстро исцелим тебя от твоих кошмарных видений. Столько беспокойства из-за какой-то хорошенькой крестьянки! И это при твоем-то высоком сане и утонченном вкусе! Уверяю тебя, маленькая грешница лукаво завлекала тебя в исповедальне! Мне ли не знать назубок все их уловки, но ты предаешься из-за нее такой скорби, что даже уму непостижимо! Если ты слегка оступился: сделал ей комплимент или позволил себе небольшую вольность, – это было бы совершенно естественно, но отчаяние, с которым ты противился искушению, словно святой Антоний, свидетельствует, что нервы твои расстроены и что тебе нужна смена обстановки.
– Ради Бога, брат мой, не соблазняй меня! – простонал отец Франческо, вырываясь