Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Un moment, s’il vous plait[429], – раздается из-за двери смущенный мужской голос. Акцент американский. В конечном счете сейчас август, и в пределах нескольких миль от Парижа не найти ни одного француза.
– Все в порядке, я подожду, – говорю я, удерживая на месте подгузник бедрами.
– Pardon? – Оказывается, он меня не услышал. Он, выдавливая из себя остатки говна, все еще пытается говорить по-французски.
– Все в порядке, – кричу я. – Я американка.
– Je viens, je viens[430], – бормочет он.
– Je suis Americaine![431]
– Pardon?[432]
Ситуация становится неловкой. В таком разе никто из нас не будет знать, что делать, когда он наконец появится из туалета. Я решаю побыстрее перебраться на этаж пониже и попытаться войти в тот туалет. И снова ковыляю по винтовой лестнице. Туалет на нижнем этаже не заперт, но в нем нет бумаги, так что мне приходится спуститься еще ниже. Понемногу у меня получается все лучше и лучше. Ах, какую приспосабливаемость демонстрируем мы в моменты стресса! Вот, например, когда у меня у была сломана нога, я изобрела совершенно оригинальные позиции, чтобы трахаться с высоким гипсом на ноге.
Voilà! Туалетная бумага. Если судить об истории мира по туалетам, то этот похож, скорее всего, на oubliette[433], а в туалетную бумагу впечатаны дохлые клопы. Я запираю дверь, распахиваю крохотное окошко, вышвыриваю окровавленную футболку Беннета во дворик (мне на мгновение приходит в голову симпатическая магия[434] и племенные обычаи, упомянутые в «Золотой ветви»… может быть, какой-нибудь злой колдун найдет футболку Беннета, пропитанную моей кровью, и воспользуется ею, чтобы зачаровать нас обоих? Потом я сажусь на унитаз и начинаю сооружать гигиеническую прокладку из нескольких слоев туалетной бумаги.
В какие только нелепые положения не ставят нас наши тела! Если не говорить о поносе, когда тебе приходится справлять нужду в каком-нибудь вонючем общественном туалете, то ничего более унизительного, чем неожиданно начавшиеся месячные в отсутствие «тампакса», и придумать нельзя. Странно, но отношение к менструации у меня не всегда было таким. По правде говоря, я с нетерпением ждала первых месячных, жаждала их, хотела, молилась, чтобы они наступили. Изучала слова типа «месячные» и «менструация» в словаре. Без конца повторяла маленькую молитву: «Господи, пусть у меня сегодня начнутся месячные». Вернее, поскольку я боялась, что кто-нибудь услышит меня, я повторяла: Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М. Я гнусавила, сидя на унитазе, снова и снова подтираясь в надежде, что увижу хотя бы крохотную капельку крови. Но ничего не было. У Ранди уже начались месячные, или «критические дни», как говорили мои эмансипированные мать и бабушка, собственно, и у всех девочек в седьмом классе были месячные. И в восьмом классе. Какие большие груди, какие мейденформовские[435] бюстгальтеры с чашечками, какие курчавости на лобке! Какие трогающие за живое диспуты на тему «котекса», «модесса» и (среди самых, самых, самых смелых) «тампакса»! Но мне нечего было сказать. В тринадцать я носила только спортивный топ, чашечки которого нечем было наполнить, несколько редких рыжевато-каштановых волосинок на лобке, а информация о сексе целиком черпалась из длившихся всю ночь разговоров с Ранди и ее лучшей подружкой Ритой. А потому моления на горшке продолжались. Г. П. У. М. С. Н. М., Г. П. У. М. С. Н. М.
И вдруг, когда мне было тринадцать с половиной – седая древность по сравнению с десятью с половиной Ранди, – оно вдруг началось. Мы в это время были на «Ile de France»[436] в середине Атлантики, возвращались en famille[437] из катастрофически дорогого, хотя и вычитаемого из налогооблагаемой базы, европейского путешествия.
Мы вчетвером делили каюту где-то неподалеку от шумной машины, у родителей была каюта на палубе, и внезапно на расстоянии двух с половиной дней пути от Гавра я превратилась в женщину. Лала и Хлоя, которые спят на двухэтажной койке, вроде не должны понимать в таких вещах, они еще, как считает мать, слишком маленькие, а потому мы с Ранди как две заговорщицы отправляемся в корабельную аптеку за необходимым товаром и начинаем обшаривать каюту в поисках места, куда бы это можно было спрятать. Я, конечно, так рада новой игрушке и новому ощущению взрослости, что меняю свой «котекс» по двенадцать раз на день, и расходую запасы чуть ли не быстрее, чем покупаю. И момент истины наступает, когда стюард, замученный француз с лицом Фернанделя[438] и нравом кардинала Ришелье, обнаруживает, что унитаз, забитый прокладками до упора, засорился и перетекает. До этого момента менструация особо мне не мешала. И только когда стюард, который явно не был в восторге оттого, что ему нужно было убирать каюту, больше напоминавшую девичью спальню, начал орать на меня, я вступила в ряды потенциальных радикалов.
– Што вы покласть в эта унита? – вопил он.
А потом он заставил меня смотреть, как он извлекает из унитаза комок за комком слипшиеся «котексы». Неужели он и в самом деле не знал, что это такое? Или же пытался унизить меня? Или же все дело в языковом барьере? (Comment dit-on «котекс» en français?[439]) Или он просто вымещал свое раздражение? Я стояла красная как рак и бормотала «аптека, аптека».
А Лала и Хлоя тем временем хихикали как идиотки. Они видели что-то грязное, хотя и не понимали подробностей. Наверняка чуяли: что-то тут не так, иначе бы я десяток раз на дню не бегала бы в туалет и жуткий тип не кричал бы на меня. Мы плыли к Нью-Йорку, оставляя за собой след кровавых «котексов» для рыб.
В представлении тринадцатилетней девчонки, какой была я тогда, «Ile de France» казался самым романтическим кораблем в мире, потому что играл эпизодическую роль в «Этих маленьких глупостях»[440] – мечтательно-романтической песне, которую мой мечтательно-романтический отец наигрывал на рояле: