Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда наблюдатель кричал:
– Прямо на нас разворачивается, гад! Пикировает!
Раздавался удар бомбы – и все в блиндаже валились на землю, ругались, а затем кто-нибудь кричал наблюдателям:
– Лезь назад, чего там красуешься, обратно приманиваешь его. Заметит – как даст бронебойно-зажигательным!
В этот день складским даже обеда не пришлось варить, чтобы не привлекать немца дымком, и сухой паек съели сухим. Саркисьяна часовые остановили за километр от склада:
– Отсюда пешком, товарищ старший лейтенант, – машину днем не велено пускать.
Начальник склада, с будяками на одежде, посоветовал Саркисьяну получше заметить при свете дорогу, а едва стемнеет – гнать машины на заправку.
– Только предупредите водителей, чтоб свет и на секунду не зажигали, а то мы по фарам огонь открываем.
Начальник посоветовал приезжать к двадцати трем часам, не позже и не раньше.
– Он, собака, должно быть, ужинает в это время и не летает, – сказал начальник склада, показав на пыльное голубое небо. – Перед двадцатью четырьмя ноль-ноль понасаживает ракет, как бабы горшков на заборе.
По всему было видно, что начальник склада серьезно относился к авиации противника.
65
Крымов знал по опыту, что на войне условленные сроки встречи легко нарушаются, и велел Семенову найти дом для ночлега.
Семенов не отличался практической расторопностью.
В деревнях он стеснялся просить у хозяек не то что молока, но и воды, спал в машине, скрючившись неудобнейшим образом, так как из застенчивости не шел спать в хату. Единственный человек, которого он не боялся и не стеснялся, был суровый комиссар Крымов, с ним он постоянно спорил и ворчал на него. Крымов шутливо говорил:
– Вот переведут меня, всегда будете ездить некормленым!
И в этих словах заключалась не только шутка. Крымов был по-настоящему привязан к Семенову и с чувством отеческой нежности тревожился о его судьбе.
На этот раз Семенов внезапно проявил необычайную расторопность: найденный им для ночлега дом был хорош – просторные комнаты, высокие потолки. В доме прежде располагалась выехавшая перед вечером канцелярия начальника тыла.
Хозяева дома – старики и молодая, рослая, статная женщина, за которой неотступно вперевалку ковылял белоголовый, темноглазый мальчик, – с утра наблюдали за сборами канцелярии, стоя под навесом летней кухни.
После обеда ушли последние штабные учреждения, снялся и ушел батальон охраны – станица опустела. Пришел вечер. Снова плоская степь окрасилась влажными красками заката. Снова на небе шла бесшумная битва света и тьмы. И снова печалью и тревогой дышали вечерние запахи, приглушенные звуки обреченной на тьму земли.
Есть такие хмельные и горькие часы и дни, когда села остаются без власти, в тишине, в ожидании. Штаб поднялся, ушел, опустели хаты, покинутые постояльцами.
Остались лишь аккуратно вырытые опытными руками узкие щели с краями, обложенными увядшей полынью, следы машин, гора очистков у школы, где была столовая, консервные банки за хатами, обрывки газет да поднятый шлагбаум – открыта дорога, езжай кто хочет!
Чувство свободы и сиротства приходит к людям. Дети рыщут, не забыли ли стоявшие целенькую банку консервов, не дожженную до конца свечу, проволоку, штык… Старухи зорко оглядывают – не увезли ли коротенькие постояльцы лампового стекла, ножниц, банки с керосином, веревку. Старик обычно идет поглядеть, сколько потратили ему дровишек, не пожгли ли припасенных сухих досок, сколько яблок оборвали в саду. Оглядевшись, недовольно и добродушно бормочет:
– Эт, черти…
А тут зайдет старуха и скажет:
– Увез-таки тот дьявол, повар, кадушку.
А молодая баба задумается, поглядит на опустевшую дорогу, и свекровь, неотступно наблюдая за ней, сердито вполголоса ругнется:
– Ага, соскучилась!
Стало в станице без войска просторно, тихо, удобно, но так тревожно и грустно, словно не день, не два, а всю жизнь стояли здесь военные постояльцы.
И жители вспоминают про уехавших штабных командиров, кто каким был: один тихий, старательный, все писал бумаги, второй самолетов боялся и в столовую раньше всех шел, позже всех возвращался, третий простой, со стариками курил, четвертый с молодыми бабами любил посмеяться, пятый гордый очень был, слова не скажет, но играл красиво на гитаре, пел очень хорошо. А уж от вестовых, посыльных, автоматчиков, шоферов, сохранившихся в памяти по именам – Ванька, Гришка, Митька, было все известно о командирах: кто, откуда, многосемейный ли, какая привычка.
Но проходил час, ветер застилал пылью след уехавших, и в тишине замершей станицы появлялся обычно путник или путница, шедшие с запада, и новая весть потрясала умы и сердца: дорога пустая, войск никого, а немец – вот он.
Семенов сообщил шепотом, что хозяева – люди неважные, но зато квартира у них очень хорошая. Старуха была самогонщицей. Соседка сказала, что до коллективизации занимались они не только хозяйством, но и торговлей, но это бог с ними, не год у них жить, а молодая… он лишь рукой махнул: хороша…
На впалых щеках Семенова проступил румянец, ему, видимо, нравилась молодая рослая женщина, с высокой грудью и с бронзовыми сильными руками, с быстрыми и сильными ногами и с тем пристальным и ясным взором, от которого холодеет мужское сердце.
Семенов и про нее узнал – она вдова. Была женой покойного сына хозяев. Сын поссорился с родителями, жил в другой станице – работал механиком в МТС. Молодая приехала на несколько дней – забрать кое-какие вещи – и собиралась обратно.
В доме уже испарился дух постояльцев, свежевымытый пол был посыпан для ликвидации блох пахучей полынью. Ярко и радостно пылавшая печь втянула в себя дух легкого табака, городской еды, хромовой кожи, да и старик перешиб этот дух крепким деревенским самосадом. Возле печи стояла кадушка с тестом, прикрытая от сквозняков одеяльцем.
В комнате встал смешанный запах полыни, влажной прохлады вымытого пола, сухого огня, сельского табака.
Старик надел очки и, оглядываясь на дверь, читал вполголоса немецкую листовку, подобранную в поле. Подле, касаясь подбородком стола, стоял белоголовый внук, сурово сдвинув брови, слушал.
– Дедушка, – спросил он серьезно и протяжно, – почему нас все освобождают: и румыны освобождают, и немцы вот эти освобождать будут?
Старик сердито махнул рукой:
– Тихо! – и продолжал чтение.
Сложение букв в слова ему давалось с трудом, и он боялся остановиться, как боится остановиться лошадь, тянущая на обледеневшую гору подводу: станешь на секунду – и уж не сдвинешь груза.
– Дедушка, а жиды кто? – спросил суровый и внимательный четырехлетний слушатель.
Когда Крымов и Семенов вошли в дом, старик отложил листовку на край стола, снял очки и, оглядев вошедших, строго спросил:
– Вы кем же были, почему не уехали?
У него к ним было такое отношение,