Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С подплывшего недалекого катера сухо треснули два выстрела. И Арсений решил перед ясной гибелью и получением на обед свинца все-таки посмотреть на катер: там, в позе вольного стрелка с колена стояло похожее на майора Чумачемко явление, верх его был водружен в майорский строгий китель, и фуражка скрывала отсутствие ума и гору хитрости, а снизу…снизу на явлении выпирал черный водолазный костюм и на ногах шершавились, как на Ихтиандре, ласты. И еще махала руками и кричала женщина.
Географ посмотрел на свою грудь, отыскивая два отверстия и хлыщущую кровь, но увидел другое. Два отверстия, аккуратненькие и круглые, нехорошо светились из талантливых лбов упавших навзничь братьев, и мозговые косточки аккуратно сочились остатками разума. Женщина истерически кричала с катера, и географ узнал этот голос.
И тут от потрясений и боли аберрация его зрения испортилась. В его воспаленном воображении нарисовалась дикая фантастическая картина: летали летающие тарелочки и стрелки оглушительно палили по ним, лучкики тянули луки, и острые бурятско-тувинские стрелы стеной накрывали катер, а за бурятами улыбался маленький косоглазый, дергая ниточками с корчащейся обезъянкой на конце.
И Арсений вошел в воду.
– Плыви, плыви сюда, Сеня! – крикнула Рита.
Географ дико оглянулся и вошел глубже. Холодная вода стиснула ему грудь. Вперед лучников выступил восточно одетый товарищ Вэнь и натянул лук.
– Сеня, это я! – в безумстве крикнула Рита. – Плыви.
А географ упрямо пошел в воду. Чтобы его не сбила стрела, он дважды погружался в грязный холод вместе с головизной, и, казалось, ему удалось отвертеться от ее жала. А потом он не стал плыть.
Что-то щелкнуло и отключилось в нем. Он был болен, и инстинкты потухли. Он шел и шел в воду и под водой, и она схватила его в объятия.
– Сеня! – дико закричала Рита, и географ еще услышал ее.
Но ноги его, и руки, не хотели плыть. И тогда небо рухнуло в воду, зеркальная водная гладь треснула над географом, и встал ветер и хлад. Легкие его впитали нежную воду, и разломились надвое в тусклом тумане линзы неровного солнца, а в больных глазах совсем скоро потекли капельки крови, зашуршали, скатываясь в пучину, и померкло, умчалось и исчезло все освещенное и тугое, потеряв очертания имен…
И тут увидел он вдруг город, по которому шел, и упал перед ним на колени. Подводный атлантический город, чудно сложенный, светлый и знойный под огромным солнцем. Тени жителей проносились танцем мимо географа, плавали ластоногие красавицы, манили и касались его щек теплыми пальцами нежных рук, а рыбы шевелили его тело хвостами. Кто-то огромный, трепетный друг, подхватил тело географа и понес было вон, из этого сладкого счастья. Но географ ушел от друга, он тихо преклонил перед мраморным храмом колени, опустился на теплое песчаное дно и заснул, шепча слово…
Хоронили географа через три недели.
Никогда такого в городе не было, чтобы для утопленника нагоняли водолазов, ставили выжигающие глаз ночные прожектора, и обряженные в специальное снаряжение люди под присмотром какого-то мелкого командировочного специалиста тралили дно сетями, вытягивая каждый раз на берег добычу из многолетнего ила, старого тряпья, битых бутылок и гнилых самоваров. Видно, не такое уж здесь было слабое водное течение, потому что только на тринадцатый день где-то довольно далеко, да еще и повыше, в стороне словился вздувшийся тюк.
Его и забили, просушив и не показывая никому, в гроб.
На похоронах собрались совсем немногие, и состоялись они на том же кладбище, неподалеку от старушки Двоепольской. Распоряжался церемонией единственный не потерявший присутствия духа банкир Барыго, деловито, сердечно и сосредоточенно отдававший указания, тащивший на спине гроб и опустивший его в конце концов в сырую, не успевшую набрать летнего тепла землю. Правда, заказан был памятник не как у бабушки Аркадии, а солидный черный монумент, где журналист Воробей придумал заявленную им сентенцию:
" Жил и умер хороший человек Арсений Фомич Полозков"
А чем хороший, не пояснил. Ведь Клодетта, испуганно жавшаяся к журналисту, не дала ему толком постоять, все ноя:
– Что-то я боюсь, Воробей. Пошли. Что-то мне холодно по всему. Выпьем рюмочку, помянем человека. Потанцуем…
– Стихи, прочти стих, Июлий, – затеребила застывшего в безмолвии барабанщика слишком легко, в каком то легком платьишке одетая девушка Элоиза.
– Не буду, – буркнул Юлий, но в конце концов сдался и пробормотал еле слышно строки, встреченные всеобщим молчанием:
– Нету меры в жизни этой, плотит той же нам монетой,
Но уходят навсегда лишь года.
Попрощайтесь люди с другом, завершил он чудо круга,
Но останется мечта навсегда.
– Мечта о хорошей жизни, – пояснила непонятливым Лиза. – И память о человеке.
Барыго разложил на могиле цветы. От группки хоронивших отделился на секунду Воробей. Он отошел к стоявшему поодаль постороннему невзрачному человечку.
– Это Вы звонили, – спросил командированный.
– Снимите шляпу, – попросил Воробей.
Секунду подумав, человечек стянул убор с головы. Воробей протянул ему маленькую коробочку от бритвенных лезвий, и человек глянул внутрь.
– А мне это зачем? – протянул случайный командированный в этот город, собственно, и не собиравшийся сюда и приехавший по нужде и без всякого своего хотения. – Ладно, поглядим, чего они тут накуролесили, – напялил он шляпу. – Копию снимал?
Нет, покачал головой Воробей.
– Мои соболезнования, – молвил прохожий и, повернувшись, ушел.
Держащиеся друг друга Кабанок и Краснуха тоже подошли к могилке и положили цветы. У парня у самого две недели назад умер отец, и теперь он стоял совершенно ослабевший и удрученный, и Краснуха старалась не оставлять его. Денег у него на цветы совсем не было, и Краснуха подумала, что он где-нибудь сворует, возьмет у кореша Папани или стянет с другой могилы. Но Кабанок почему-то уперся, пошел в свою школу, где для намечавшегося ремонта разговаривающие клекотом люди таскали строительную смесь, и подрядился за стольник помогать. Пришел после разноса заполночь задыхающийся, злой и потный и показал Краснухе заработанную бумагу. И теперь они уложили на географа честно купленные у чернявых спекулянток цветочки.
– Вот, – просипел паренек, расправляя букетик, – спи себе, дядька Арсений, спокойно. Да плюй на все помаленьку. А уж я тебе поищу твою Атлантиду, если вырасту.
Был на похоронах и адвокат Павлов Теодор Федорович, но держался, несколько уже пьяный, в стороне. Пить он, правда, уже почти перестал, ныла печень, но в этот день, скоро уехав с кладбища и только подбросив кого-то на машине до дома Юлия, забрался в свой кабинет к телескопу. И даже старый служка, теперь зорко приглядывающий за барином, не усмотрел, и Теодор напился. И взялся, поглядывая в трубу, сам с собой беседовать на два голоса, возмущаясь, размахивая руками и опровергая невидимого, растаявшего в майском сладком воздухе мансарды собеседника.