Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднявшись на ноги, я отозвал собаку, и она мгновенно повиновалась, не причинив поверженному воину ни малейшего ущерба. Кровожадность пса была чистой воды театральным эффектом.
Падре даже не пытался подняться с пола. Всклокоченные потные волосы свисали ему на лицо. Он тяжело дышал, всхлипывал и продолжал горько твердить:
– Ты… Ты…
Он наверняка знал достаточно много и был в состоянии ответить практически на все мои вопросы относительно того, что происходит в Форт-Уиверне и Мунлайт-Бей, но мне не хотелось с ним говорить. Я просто не мог.
Другой, судя по всему, по-прежнему находился где-то здесь, прячась в каком-нибудь темном углу чердака.
И хотя я не считал, что он представляет для нас с Орсоном опасность, тем более что в руке у меня был «глок», сейчас я его не видел и поэтому не мог не учитывать в нынешнем раскладе сил. Мне не хотелось преследовать его, но еще меньше хотелось, чтобы он охотился за мной в этом тесном пространстве.
Конечно, все эти рассуждения по поводу Другого являлись для меня всего лишь предлогом, чтобы поскорее смыться отсюда, и внутренним оправданием этого бегства.
На самом деле я боялся иного – ответов, которые отец Том мог бы дать на мои вопросы. Мне не терпелось услышать их, но, видимо, я еще не был готов узнать правду.
Ты.
Он произносил это слово с нескрываемой ненавистью, с яростью, видеть какую было удивительно не только в служителе господа, но и просто в человеке, который еще совсем недавно отличался добросердечием и мягкостью. Обычное местоимение звучало в его устах проклятием.
Ты.
Я не сделал ничего для того, чтобы заслужить подобное отношение. Не я породил к жизни те несчастные существа, освобождению которых посвятил себя священник. Я не имел никакого отношения к проекту Форт-Уиверна, в результате которого заразилась его сестра, а возможно, и он сам. А значит, он ненавидел не меня лично, а того, кем я являюсь.
А кем я являюсь?
Кем я являюсь, как не сыном своей матери?
По словам Рузвельта Фроста и даже шефа полиции Стивенсона, существуют те, кто почитает меня благодаря моей матери, хотя мне они до сих пор не встречались. Другие по той же причине меня ненавидят.
Кристофер Николае Сноу, единственный сын своей матери – Глицинии Джейн Сноу, урожденной Милбери, женщины, названной в честь цветка. Кристофер, рожденный от Глицинии, вошел в этот чересчур освещенный мир почти одновременно с началом десятилетия диско. Рожденный в годы, когда правили безвкусная мода и фривольные нравы, когда страна с облегчением выбиралась из войны, а самой страшной казалась угроза термоядерной катастрофы.
Что же такого могла совершить моя мать для того, чтобы меня почитали и ненавидели одновременно?
Распростершийся на полу чердака, раздавленный бурей эмоций, отец Том знал разгадку этой тайны и наверняка раскрыл бы ее мне, немного придя в себя. Однако вместо того, чтобы потребовать у него ответы, которые объяснили бы мне все события нынешней ночи, я принялся робко извиняться перед всхлипывающим священником:
– Простите меня. Я… Мне не следовало приходить сюда. Послушайте… Я так виноват. Простите меня, пожалуйста. Простите.
Что сделала моя мать?
Не спрашивай.
Не спрашивай!
Если бы он стал отвечать на не заданные мной вопросы, я неизбежно заткнул бы уши.
Я кликнул Орсона и торопливо повел его прочь от пастора по лабиринту из коробок. Узкие проходы сменяли друг друга бесконечной чередой, и казалось, что мы находимся не на чердаке, а в недрах катакомб. Местами темнота становилась почти непроницаемой, но меня, дитя ночи, это никогда не смущало, и вскоре мы добрались до открытого люка.
Забраться вверх по стремянке Орсону удалось, но сейчас он переминался возле люка, боязливо поглядывая вниз и явно не решаясь ступить на лестницу. Даже для четвероногого акробата спускаться по скользким ступеням несравнимо сложнее, чем подниматься.
Поскольку на чердаке находилась громоздкая мебель и много больших коробок, которые явно не пролезли бы в этот люк, было очевидно, что существует еще один – большего размера, да к тому же оснащенный каким-то подъемным устройством, чтобы затаскивать сюда и опускать на первый этаж тяжелые предметы. Мне вовсе не хотелось искать его, но разве смогу я спуститься с чердака, держа на руках собаку весом почти в полцентнера?
Из дальнего угла помещения послышался голос священника. Он звал меня:
– Кристофер… – В нем звучало мучительное раскаяние. – Кристофер, я вконец заблудился!
Это, конечно, не означало, что он заблудился на собственном чердаке. Все было гораздо сложнее. И гораздо трагичнее.
– Я заблудился, Кристофер. Прости меня. Я совсем запутался.
Из темного угла, расположенного чуть поближе к люку, послышался детско-обезьяний, не от мира сего, голос Другого – страдающий, продирающийся сквозь набор звуков к осмысленной речи, полный боли и одиночества, бесцветный, словно арктическая пустыня, наполненный надеждой, которой никогда не суждено сбыться.
В этом крике было столько невыносимой тоски, что он словно подтолкнул Орсона, заставил его ступить на верхнюю ступеньку стремянки. С трудом удерживая равновесие, пес преодолел половину лестницы, а затем спрыгнул в коридор.
Дневник преподобного выскользнул из-под ремня и теперь болтался у меня в штанах. Пока я спускался по лестнице, тетрадь немилосердно натирала мне спину, и, оказавшись внизу, я вытащил ее оттуда и взял в левую руку. В правой у меня по-прежнему находился «глок».
Мы с Орсоном бегом спустились на первый этаж, миновали столик с фигуркой Святой Девы Марии, и" дуновение, поднявшееся от наших бегущих тел, погасило догорающую свечу. Мы миновали коридор, пробежали через кухню, где все так же светились циферблаты электронных часов, выскочили через заднюю дверь, бегом спустились с крыльца и окунулись в ночь и туман. Мы неслись так, будто спасались из дома Эшеров за секунды до того, как он погрузился в мрачную пучину озера.
Мы прошли позади церкви. Ее махина напоминала цунами из камня, и, когда я оказался в ее тени, мне почудилось, что она вот-вот обрушится и раздавит нас.
Я дважды оборачивался. Священник не гнался за нами. И никто другой тоже.
Я ожидал увидеть свой велосипед сломанным или не найти его вовсе, однако он оказался там же, где я оставил его, – прислоненным к надгробию, в целости и сохранности. Обезьяны не успели здесь побывать.
Я не стал задерживаться, чтобы перекинуться словечком с Ноа Джозефом Джеймсом. В том искореженном мире, в котором я очутился, девяносто шесть лет жизни уже не казались мне таким драгоценным даром, как вчера.
Сунув пистолет в карман, а тетрадь за рубашку, я взялся за руль велосипеда, покатил его между рядами могил и на бегу вспрыгнул в седло. Пружинисто соскочив с тротуара, я пригнулся к велосипедному рулю и, бешено крутя педали, полетел сквозь пелену тумана, прокладывая в нем тоннель, который тут же вновь заполнялся клубящейся сединой.