Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вдруг лодку угнал кто-нибудь? — усомнился Богатырев.
— Не угнал. Она у меня замаскирована. Чего сидите? Сказал же — собирайтесь.
— Подожди, — остановил его Фомич. — Я здесь останусь, а Николай с Анной пусть собираются.
— А с какого… загуляли? — удивился Малыш.
— С такого. Сказал — остаюсь, значит, остаюсь. Подробности — письмом.
Спорить никто не стал. Богатырев понимал, что Фомич чего-то не договаривает, но не любопытствовал и не расспрашивал. Поднялся с крыльца и пошел собираться.
У Малыша нашелся большой рюкзак, в который сложили все бумаги Алексея, а сверху — небольшой целлофановый пакет с хлебом, луком и вареными яйцами. Богатырев забросил на себя этот рюкзак, подошел к Фомичу и протянул ему руку:
— Спасибо. Извини, что хлопот тебе наделали. Получается, что я должник твой.
— Расплатишься, на том свете угольками, когда меня за грехи жарить будут. Анну береги. Прощайте, ребята.
Он долго еще стоял возле крыльца, провожая Малыша, который широко шагал впереди, Анну с иконой, идущую за ним следом, и Богатырева с рюкзаком, замыкавшего маленький строй. Когда они скрылись в бору, сел на свое прежнее место на крыльце и раздумчиво протянул:
— Та-а-а-к…
Фомич, действительно, не все рассказал Богатыреву, Анне и даже Малышу. Вчера, когда стрелял по скатам иномарки, успел разглядеть, что на переднем сиденье, рядом с водителем, сидел Димаша Горохов. Ошибиться не мог, потому что слишком хорошо запомнил эту физиономию. Тогда, два года назад, сибирские омоновцы жестко взяли группу бойцов из ленинской группировки, которые приехали собирать дань в «Долину нищих» — так называли авторынок в пригороде, где народ продавал и покупал подержанные автомобили. Дань собирали по полному беспределу: вытряхивали из продавцов и покупателей наличку, несговорчивых лупили битами, а заодно, для устрашения, расхлестывали в крошево лобовые стекла стареньких «жигулей», «москвичей» и уазиков. Фомич, когда подъезжали к «Долине нищих», отдал своим подчиненным короткий и неофициальный приказ: «Мордой в землю!» Так ленинских и положили — мордами прямо в грязь, потому что накануне целый день шел дождь и все расквасил.
Когда мокрых и перемазанных в жидкой глине ленинских бойцов уже запихивали в автозак, подъехала иномарка, из нее выбрался Димаша Горохов, в развалку подошел к Фомичу и пообещал большие неприятности. Слушать его Фомич не стал, сказал, что, если через минуту тот не уедет, будет сидеть в автозаке вместе со своими братками. Димаша благоразумно уехал. Но обещание свое выполнил.
Уже через день две сибирские газеты под разными заголовками, но за одной подписью Леонида Кравкина напечатали статьи, в которых все было перевернуто с ног на голову. Получалось, что это омоновцы напали на мирный бизнес, избили ни в чем неповинных граждан и без всяких оснований, без предоставления адвокатов загнали их в автозак, где продолжали избивать и угрожали расправой. «Цепные псы озверевшего Фомича» — кажется, так называлась одна статья. А вторую Фомич не читал. И хорошо, что не читал, иначе разозлился бы еще сильнее и наговорил бы начальнику УВД Черкасову намного больше резких слов. Он не стал молчать, когда узнал о том, что все задержанные в «Долине нищих» по-тихому были отпущены едва ли не с извинениями. Черкасов орал на него, приказывая замолчать, но Фомич строптиво продолжал говорить, до тех пор, пока не сказал все, что накипело на душе.
Дальше последовало увольнение по выслуге лет и скорые проводы на отдых.
Сейчас можно было и рукой махнуть, как говорится, дела давно минувших дней… Но увидел вчера Димашу — будто старую болячку ржавым гвоздем ковырнули. Заболела, заныла — до ломоты зубовной. Поэтому и остался Фомич в доме, никуда из него не тронулся, затаив надежду: а вдруг Димаша здесь объявится? Вот тогда, без погон, без начальства, без всяких обязательств, без боязни за найденную наконец-то икону, без опасений за Анну, вот тогда можно будет и потолковать посреди соснового бора.
Без лишних свидетелей.
Фомич вынес из дома автомат, оставленный ему Богатыревым, положил его себе на колени и весело выговорил:
— Так-так-так.
42
Сильное течение легко и быстро тащило старую деревянную плоскодонку и закручивало воронки, которые выскакивали из-под лопашных весел, которыми размеренно греб Богатырев. Первомайск давно уже остался позади, Обь была пустынной, и берега, правый и левый, тоже были пустынными и безлюдными. Даже рыбаков нигде не маячило. Водная гладь искрилась под высоким полуденным солнцем и яркие скользящие отблески заставляли прищуриваться.
Анна сидела на задней седушке, держала на коленях икону, не выпуская ни на минуту, заслонялась ладошкой от режущего света, с любопытством смотрела по сторонам. Она как будто оттаяла, щеки зарозовели, заблестели глаза, и даже голос, казалось, изменился, зазвенел, набравшись силы:
— Как Алексей Ильич Обь любил! Часами мог на берегу сидеть. Молчит, курит, о чем-то думает, а я рядом, тоже молчу, но всегда такое чувство испытывала, словно слышу, что он со мной разговаривает. Обо всем разговаривает. О реке, о небе, о семье вашей, о доме…
— Не надо, Аня, про дом. Я же говорил — нет больше дома…
— Ой, простите, Николай Ильич, разболталась.
— Да ты говори, говори, я слушаю, даже грести легче.
— Нет, я помолчу. Пусть лучше Алексей Ильич говорит…
Она замолчала. А затем, глубоко вздохнув, закрыла глаза, прислонилась щекой к краю иконы и голос у нее зазвенел еще сильнее:
— Грусть невестина. Идет теплый снег.
Все поставлено на свои места.
Мне невесело. Я люблю вас всех,
Кто любить меня перестал.
Вот начало пути. По нему пойду
Вместе с вами, возьмите, а?
Чтоб не видеть, как бедная церковь в саду
Прячет очи от глаз вытрезвителя.
Сколько ног вышивало мне снег под окном,
А потом, когда пряжа рвалась,
Я прощенья просил у знакомых икон,
Что втоптал эту вышивку в грязь.
Возжалеть бы о прошлом, но черт начеку —
Кони сбились с дороги и встали,
И не могут никак заступить за черту,
Где любить вы меня перестали.
Грусть невестина. Идет вечный снег.
Все поставлено на свои места.
Мне невесело. Я люблю вас