Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его судили в Усть-Нере, как и меня. Мы ехали с ним этапом из Якутской тюрьмы. Точнее, летели. Он мне объяснял, что не хотел их убивать, что его довели до этого и должен же суд все это учесть. Я соглашался. По всему выходило, что он действовал в состоянии аффекта. Мы пришли к выводу, что ему дадут 15 лет особого. Его судили на день раньше меня и приговорили к смертной казни.
Обратно мы летели тоже вместе. В тюрьму возвращался другой человек. Он сник и осунулся, будто сразу постарел. В самолете нас сковали одной парой наручников, мы сидели рядом. На него было страшно смотреть. Иногда он с тоской глядел в иллюминатор, но чаще просто замирал, тупо глядя в одну точку. Когда его что-то отвлекало, взгляд у него становился испуганным и затравленным, как будто его прямо сейчас поведут на расстрел.
После промежуточной посадки в Хандыге с ним что-то случилось. Он вдруг стал суетливым и разговорчивым.
– Ты же много читал про тюремный мир, ты все знаешь, – говорил он мне. – Скажи, разве сейчас расстреливают? Говорят, приговоренных к смерти посылают на урановые рудники. Это правда? – с надеждой спрашивал он меня.
Почти умолял согласиться.
Я соглашался.
– Конечно. Разве наша поганая власть сделает хоть что-нибудь без выгоды для себя? – спрашивал я его. – Ну сам подумай.
Он часто-часто кивал головой и жадно слушал.
– Они тебя пошлют на рудники, где ты будешь добывать уран для их атомной бомбы, а года через два-три ты обязательно заболеешь лучевой болезнью и тебя спишут куда-нибудь на вечную койку. Станешь инвалидом, но будешь жить.
Хабибуллин сжимал мою руку в своем кулаке и дрожал от вспыхнувшей в нем надежды. Сидевший по другую сторону от меня конвойный офицер все слышал, но молчал.
Никогда у меня не было более благодарного слушателя. Никогда я не лгал с таким вдохновением и сознанием правоты.
– Смотри, – шептал я ему незадолго перед посадкой самолета в Якутске, – жизнь складывается совсем не обязательно так, как они это решили. Вот они надели на нас наручники и думают, что мы будем в наручниках до самой тюрьмы. А мы их возьмем да снимем, а? Сделаем по-своему!
Какое-то подобие улыбки пробежало по его лицу. Я тем временем достал из тайного кармана телогрейки металлическую канцелярскую скрепку, распрямил ее наполовину и медленно и незаметно открыл обе клешни наручников – на его и на своей руке. Я научился этому еще на этапах – если наручники не закрыты ключом, а только защелкнуты, то их при некотором умении можно открыть даже спичкой. Конвойный офицер дремал. Солдаты сзади обсуждали что-то свое. Под рукавами наших телогреек не было видно, что наручники расстегнуты.
Так мы и приехали в тюрьму. Переполох начался в дежурке, когда конвою велели снять с нас наручники, а мы сняли их сами и с невинным видом протянули дежурному офицеру. «Вы куда смотрите? – орал ДПНСИ на конвойного офицера. – У вас смертник и политический без наручников приехали!» – выговаривал он конвою. Я подмигнул Хабибуллину: видишь, не всё получается, как они хотят, иногда выходит по-нашему.
Не знаю, насколько этот маленький бунт воодушевил Хабибуллина. Растормошить его было трудно.
Через несколько дней из того крыла тюрьмы, где был коридор смертников, мне пришла от него записка. Он сообщал, что его адвокат пишет кассационную жалобу, а меня он просил написать ему помиловку. В те времена после вынесения смертного приговора прошение о помиловании подавалось обязательно. Если сам осужденный или его родственники писать отказывались, прошение подавал начальник тюрьмы. Это была его обязанность. Но Хабибуллин не хотел помиловки от мента, он просил написать меня. Я писал ее дня два. Я пытался представить, что чиновники, которые будут читать или слушать это прошение, тоже люди, что у них тоже есть сердце и они не чужды сострадания. Я старался написать простыми словами, что расстрел Хабибуллина не прибавит обществу ни достоинства, ни безопасности.
Через неделю меня этапировали в лагерь, а Хабибуллин остался в тюрьме ждать постановления кассационного суда и решения Верховного Совета о помиловании. Все напрасно. Кассационный суд жалобу отклонил и оставил смертный приговор в силе. Верховный Совет в помиловании отказал.
Летом я узнал, что Хабибуллина этапировали в безвозвратную Иркутскую тюрьму. Больше я о нем ничего не слышал. Вероятно, там его и расстреляли.
Дело мое между тем двигалось безо всякого моего участия. Я придерживался своей обычной тактики отказа от любых показаний, что очень раздражало следователя Прокуратуры Якутской АССР Валерия Николаевича Прокофьева. Был он по национальности якут и карьеру сделал, видимо, исключительно как национальный кадр, поскольку был безграмотен, тщеславен и глуп. То, что он ведет политическое дело, очень возвышало его в собственных глазах. Он, не задумываясь, хамил и безо всякой для себя надобности допускал грубые процессуальные ошибки.
Раздражаясь, что я постоянно указываю ему на нарушения процессуального законодательства, он велел тюремному начальству забрать у меня ранее выданный мне УПК. Кодекс забрали. Я написал заявление прокурору Якутии с требованием вернуть мне книгу и обеспечить право на защиту и объективное ведение дела. Заявление, как положено, сдал ДПНСИ. Через неделю, поинтересовавшись у Прокофьева судьбой своего заявления, я услышал в ответ, что мое заявление он использовал в туалете.
Добиться вмешательства прокуратуры можно было только одним способом – голодовкой. И я объявил ее. Заместитель прокурора республики по надзору за местами лишения свободы пришел на следующий день. Я сдал ему в руки заявление с требованием вернуть УПК, перечислил самые грубые нарушения Прокофьева, упомянул о его туалетных пристрастиях и потребовал заменить следователя.
Кодекс мне в тот же день вернули. Заместитель прокурора Якутии Василий Колмогоров (сделавший потом успешную карьеру и ушедший в отставку с должности зам. Генерального прокурора РФ уже при Путине) ответил мне письменно, что нарушения имели место, но существенного значения на ход расследования не оказали. Следователя оставили прежнего. На допросах я перестал с ним разговаривать вообще, а он стал сух и вежлив.
Я готовился к процессу на тот случай, если он будет открытым и хотя бы отдаленно напоминающим правосудие. Из взятых в тюремной библиотеке «Мертвых душ» я выписал замечательный отрывок из размышлений Чичикова, надеясь использовать его в суде. «Вот, прокурор! жил, жил, а потом и умер! И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у тебя всего только и было, что густые брови». На очередном камерном шмоне отрывок из Гоголя забрали, посчитав, что брови прокурора – это намек на Брежнева.
Более тупое следствие трудно было себе представить. В обвинении было указано, что я распространял ложные измышления в адрес советского строя, но они забыли, что статья 1901 УК предусматривает ответственность за распространение заведомо ложных измышлений. Если они для меня не заведомо ложные, то состава преступления нет. Халтурщики, они не знают даже своего Уголовного кодекса! Я подал ходатайство о прекращении дела. Реакции никакой.