Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, я предпочитаю морю горы, и в течение лет это предпочтение обрело форму ревнивой любви. Я ненавидел тех, кто его разделял, потому что они угрожали моему одиночеству. Но я презирал и тех, для которых горы в первую очередь – это непомерные трудности и скрытый горизонт, в общем, неспособных испытывать чувства, которые они будили во мне. Мне хотелось, чтобы все признали превосходство гор и мое исключительное право владения ими. Добавлю, что эта страсть не распространяется на высокие горы. Они разочаровали меня неоднозначным характером радостей, которые они несут. Эти радости достигаются ценой слишком сильного физического и даже органического напряжения. Решение сложных задач механического и геометрического характера не позволяет сосредоточиться на окружающей природе. Я люблю горы, что называются «коровьими», и особенно зону, расположенную между 1400 и 2200 метров. Здесь пейзаж еще не истощен так, как это происходит дальше, где высота принуждает природу к жизни менее гармоничной и более пылкой, подавляя в то же время некоторые культуры. На этих же высоких балконах еще сохраняется ощущение земли менее окультуренной, чем земля долин и той, которую воображаешь – вероятно, с долей притворства – почти нетронутой.
Если море открывает моему взору широкий многослойный пейзаж, гора предстает передо мной более сжатым миром, причем в прямом смысле, ведь собранная в складки и уложенная слоями земля больше по площади, чем ровная поверхность. То, что этот мир обещает, медленнее познается. Изменяющиеся в зависимости от высоты климатические условия, состав горных пород, в разной степени подверженных выветриванию – все это подчеркивает резкий контраст, как между сезонами, так и между горизонтальными участками и крутыми склонами. Меня не угнетало, как остальных, пребывание в тесной долине, где близкие склоны напоминают стены и позволяют видеть только клочок неба, которое солнце пересекает за несколько часов. Мне казалось, что этот устремленный вверх пейзаж живой. Вместо того чтобы безучастно позволить созерцать себя, подобно картине, детали которой видны и ясны на расстоянии, он приглашал меня к чему-то вроде диалога, в котором мы, он и я, показывали друг другу самое лучшее, что в нас было. Физическое усилие, которое я прилагал, рассматривая его, было моим вкладом, благодаря чему его существование становилось для меня более реальным. Одновременно неприступный и провоцирующий, всегда скрывающий от меня одну свою половину, но только чтобы обогатить другую дополнительной перспективой, которая сопровождает восхождение или спуск, пейзаж горы словно соединяется со мной в танце, и у меня создается ощущение, что я веду его тем свободнее, чем лучше мне удалось проникнуть в великие истины, которыми он был вдохновлен.
Но сегодня я вынужден признать: не чувствуя в себе изменений, я ощущаю, что эта любовь отдаляется от меня, как волна, отступающая на песке. Мои мысли остались теми же, это горы покидают меня. Те же ощущения доставляют меньше удовольствия, если их испытываешь слишком долго или добиваешься слишком настойчиво. На похожих маршрутах даже неожиданность стала привычной. Я больше не карабкаюсь на скалы среди папоротников, а брожу среди призраков моих воспоминаний. Они вдвойне теряют привлекательность; во-первых, по причине частого повторения, которое стерло с них прелесть новизны; и, во-вторых, потому что притупившееся со временем удовольствие требует с годами все больших усилий. Я старею, но ничто не говорит мне об этом, кроме того, что мои планы и начинания утратили живость и непредвиденность. Я еще способен их повторить; но уже не уверен, что это принесет мне прежнее удовлетворение.
Теперь меня привлекает лес. Я нахожу в нем то же очарование, что и в горах, но более безмятежное и более приветливое. Долгие странствия по пустынной саванне Центральной Бразилии сделали меня восприимчивым к прелести буйной природы, которую любили древние: молодая трава, цветы и влажная прохлада зарослей. С тех пор каменистые Севенны не вызывают во мне прежней преданной любви. Я понял, что увлечение моего поколения Провансом было ловушкой, которую мы придумали, а потом в нее и попались. Чтобы совершать открытия – высшая радость, которую наша цивилизация отняла у нас, – мы приносили в жертву новизне цель, которая должна была ее оправдать. Эта часть природы была так небрежно оставлена потому, что появилась другая, которую можно было использовать. Лишенные самой отрадной для глаз прелести природы, мы вынуждены были умерить наши требования в соответствии с той, которая оставалась в распоряжении, превозносить жесткость и суровость, поскольку только эти формы были отныне доступны.
Но в этом вынужденном движении мы забыли лес. Такой же густой, как наши города, он был населен другими существами, образующими общество, которое было скрыто от нас более надежно, чем население пустыни: были ли это высокие вершины или залитые солнцем пустоши. Сообщество деревьев и растений удерживает человека на расстоянии и старается скрыть следы его присутствия. Лес, в который так трудно проникнуть, требует от путешественника, коль скоро ему это удается, тех же усилий, которых, более грубым образом, требует гора. Его горизонт, не такой широкий, как горизонт высоких хребтов, несет в себе небольшой мир, который дарит уединение подобно пустыне. Мир трав, цветов, грибов и насекомых свободно продолжает там независимую жизнь, в которую мы, проявив терпение и покорность, можем быть приняты. Несколько десятков метров леса достаточно, чтобы внешний мир остался позади. Словно один мир уступает место другому, менее приветливому, на первый взгляд, но которым наслаждаешься через слух и обоняние, наиболее близкие душе чувства. Ценности, которые считались утраченными, возрождаются: тишина, прохлада и покой. Близость с растительным миром дарит нам то, в чем море теперь отказывает и за что горы запрашивает слишком высокую цену.
Чтобы я убедился в этом, лес должен показать мне сначала свою самую опасную форму, чтобы его характерные черты стали мне очевидны. Между лесом, куда я углублялся для встречи с тупи-кавахиб, и лесом наших краев такая огромная разница, что ее трудно выразить словами.
Снаружи амазонский лес кажется грудой застывших пузырей, вертикальным нагромождением зеленых наростов. Словно патологическое нарушение повсеместно исказило речной пейзаж. Но когда разрываешь внешнюю оболочку и проникаешь внутрь, все меняется: изнутри эта беспорядочная масса предстает величественным миром. Лес перестает быть земным беспорядком; его можно принять за новый планетарный мир, такой же богатый, как наш, и даже достойный его заменить.
Как только взгляд начинает различать близкие планы и разум преодолеет первое ощущение подавленности, приходит понимание этой сложной системы. Обозначаются последовательные уровни, которые, несмотря на разрывы и встречающиеся путаницы, воспроизводят привычный порядок. Сначала вершины растений и трав, которые заканчиваются на высоте человеческого роста; выше бледные стволы деревьев и лианы, воспользовавшиеся небольшим свободным от растительности пространством. Еще выше эти стволы исчезают, скрытые листвой или ярко-красным цветением диких банановых деревьев, pacova. Стволы выглядывают на мгновение из этой пены, чтобы снова затеряться в листве пальм; они выплывают оттуда на еще большей высоте, где появляются их первые горизонтальные ветви, лишенные листьев, но перегруженные эпифитами – орхидными и бромелиевыми – как суда такелажем. И уже в почти недосягаемой взгляду вышине этот мир заканчивается широкими сводами цветов – белых, желтых, оранжевых, пурпурных или сиреневых. Европейский зритель с восторгом узнает свежесть весны, но в таком несоразмерном масштабе, что в итоге величественное пламя осенней листвы кажется ему единственно достойным сравнения.