Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вагоне стоял смрад. Тяжёлые раненые в старых бинтах лежали на двухъярусных нарах, иные как мёртвые, другие стонали и метались. Санитары их укладывали, перекладывали, на ком могли, меняли повязки и негодные, с пятнами засохшей крови, складывали в мешок у двери, иногда на несколько минут откатывали дверь и проветривали, но становилось холодно и дуло, они закрывали дверь, и тогда опять становилось смрадно. Кешка, как мог, помогал, таскал, поддерживал, носил и тоже складывал мотки грязных бинтов, давал напиться воды; раненых, которые были в сознании, почти не было. Потом поезд разогнался, всё успокоилось, и санитары сели покурить, и Кешка с ними.
– С Байкала! – ответил Кешка.
– Ух ты! Это где же такое?
Сами санитары оказались один костромской, один из Липецка. Санитары ничего не знали про Байкал, кроме слов известной разбойничьей песни, а Кешке были неведомы ни Кострома, ни Липецк, одни только названия. Разговор бы и дальше склеивался, Кешке было интересно про те города, в которых он не бывал, но его начал одолевать сон, санитары это увидели и сами стали располагаться на ночлег.
Ночью спалось плохо. Эшелон часто останавливался и подолгу стоял на перегонах. Его накрывала тишина, и вдруг мимо со свистом проносился встречный поезд, и тогда эшелон вздрагивал, начинал раскачиваться и разгонялся сам, но ненадолго, потом снова часами стоял.
В Тверь приехали, когда солнце было уже высоко. Кешка помог вынести умерших ночью, их положили в ряд прямо на землю, укрыли с головой их же шинелями и простынями, и Кешка распрощался.
Вокзал был полон, негде упасть яблоку. Кешка встал в очередь к коменданту, очередь не двигалась, он присел, прислонился к стене и задремал.
«Патруль», – вдруг услышал он шёпот в самое ухо и почувствовал толчок.
«Ух ты! – сквозь сон подумал он и тут же подумал ещё: – Ну, патруль, ну и чё, у меня все бумаги справные… – Но глаза приоткрыл и сам себе не поверил: раздвигая руками толпившихся людей, во главе двух нижних чинов с повязками на рукавах, винтовками за плечами и примкнутыми штыками проталкивался вахмистр Жамин. Кешка открыл рот. – Вот те на!» – подумал он и почему-то почувствовал себя очень неуютно.
Жамин медленно двигался, внимательно оглядывал публику, кого-то выискивал глазами. Навстречу ему так же медленно двигался ещё один патруль, офицерский, из двух прапорщиков, во главе со штабс-капитаном.
Жамин протиснулся к какому-то солдату и стал смотреть его документы, обернулся к сопровождающим, кивнул на солдата, и один из сопровождающих повёл того к выходу. Документы задержанного Жамин засунул за обшлаг. Кешка смотрел на бывшего однополчанина во все глаза. На Жамине была новенькая шинель, сидевшая на нём как только что с иголочки от лучшего портного; ярко-синие погоны с чёрной выпушкой и серебряным галуном; фуражка с двумя заломами – справа от кокарды и слева от кокарды; в ремнях и в кавалерийской опояске, на которой висели шашка и кобура с торчащей револьверной ручкой и свисающим кожаным шнуром. Вот Жамин задержал ещё одного солдата, сдал его другому сопровождающему и остался один. Он стал оглядывать зал ожидания, и почему-то Иннокентий понял – на Жамине, скорее всего, офицерские кавалерийские высокие сапоги глянцевого блеска. Грудь Жамина украшали две серебряные Георгиевские медали, одна – с бантом. Четвертаков помнил, что это за июльские бои в окрестностях Ковно.
Иннокентий снизу вверх посмотрел на очередь, за всё то время, что он просидел на корточках в ожидании и уснул, очередь нисколько не продвинулась, и тогда он вспомнил совет денщика Клешни: «Дуйте, господин вахмистр, на санитарных, канфорту меньше, а скорости больше!» Он встал и начал пробираться к выходу.
Жамин в это время проталкивался к офицерскому патрулю, он был занят собой, раздвигал толпу, ступал с осторожностью, как понял Четвертаков, чтобы не оттоптали сапог, и в один момент вышел на открытое место, и Четвертаков увидел, что сапоги на Жамине блестят ярче отражающих артиллерийские вспышки в ночной темноте зеркал.
Иннокентий вышел на воздух. Воздух доходил до самых небесных высот и был прозрачным и свежим. Кешка поправил на плечах скатку и вещмешок, мысленно перекрестил Жамина, пожелал ему бога в помощь и направился через пути.
Четвертакову был дан отпуск на 10 суток без учёта дороги. Когда отец Илларион так поставил вопрос перед Вяземским, Аркадий Иванович даже не знал, что ответить. Такого в его военной практике ещё не случалось. Огромность империи ещё не была освоена даже на уровне ощущений. Единственное, что придумали военные господа, это то, что призывники из Сибири, из Забайкалья и с Дальнего Востока, жители этих далёких мест служили дома в составе Сибирских стрелковых дивизий. Поэтому вопрос, сформулированный отцом Илларионом, пока что находился в плоскости толков и рассуждений. Но отец Илларион нашёл себе союзников, ими оказался весь командный состав полка. Офицеры особо не высказывались, не позволяли традиции, но на конкретный вопрос отвечали положительно и без тени сомнений. Особо горячим союзником отца Иллариона оказался корнет Кудринский. Он считал Четвертакова своим спасителем. Доктор Курашвили тоже был на их стороне, они с отцом Илларионом приводили Кудринского в чувство, после того как его вынес Щелчок, а вывел с поля боя Четвертаков при свидетелях, тот же ротмистр Дрок. Все мнения собрал адъютант Щербаков и суммировал Вяземскому. И тогда вопрос был решён. Вяземский спросил офицеров только об одном, сколько суток требуется на дорогу до Иркутска в один конец, но точного ответа не получил. Из присутствующих единственный ротмистр Дрок в свое время преодолел весь Великий Сибирский путь до самой его восточной окраины, но это было, когда в 1904 году воевали с японцами. Тогда дорога от Санкт-Петербурга до Харбина занимала три недели. Сообщаться со штабами на эту тему было рискованно, могли и запретить, и тогда Вяземский воспользовался личной встречей с генералом Казнаковым, тот подписал бумагу и обещал заручиться согласием Алексеева или, на худой конец, Пустовойтенко. Срок самого отпуска, без учёта дороги, исчислялся с того момента, когда Четвертаков явится к иркутскому воинскому начальнику и то же самое сделает на обратном пути. Казнакову Вяземский положил на стол наградное представление на солдатского золотого Георгия. Награду Четвертаков заслужил, а в случае её утверждения в штабе фронта в Иркутск должна была быть отправлена телеграмма с просьбой о вручении, когда явится. Это чтобы у тылового начальника не взыграл административный зуд. Вот так снарядили Четвертакова в дальнюю дорогу, только в обозе оказалось мало табаку.
Ещё корнет Кудринский надавил и заставил Иннокентия взять сто рублей ассигнациями, дал адрес своего дядьки в Алапаевске и обязал отбить ему телеграмму из Перми.
Кудринский, после того чудесного спасения, стал сторониться вахмистра, стал с ним официальным. Четвертаков это видел, это его не трогало и не волновало, а вот с отцом Илларионом вышел особый разговор.
– Вам, Иннокентий, разрешили отпуск.
Слух от офицерских денщиков об отпуске до Четвертакова уже дошёл. Он не знал, как быть, радоваться или… Одно время он перестал думать о беде, было много боёв, и мысли придавливало общим гнётом войны. В один момент по полку прокатился слух, что уехал Жамин, но о нём скоро забыли, и про слух и про Жамина. Без Жамина стало вольнее дышать, только кроме Вяземского и нескольких опытных офицеров, никто не понимал, что многие остались в живых благодаря строгости и жестокости злобного вахмистра.