Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утомлённое однообразием сознание отталкивает всякую постороннюю работу, которая грозит выбить его из того состояния неустойчивого равновесия, в котором оно держится. Солдаты как бы забывают в траншеях о своей профессии, редко вспоминают о семье и в большинстве уклоняются от выполнения всяких мелких ручных работ, для которых траншейная жизнь оставляет достаточно времени. Чтобы воспользоваться невольным досугом или имеющимся под руками материалом и дать выход своей творческой энергии в каких-нибудь поделках, нужны уже незаурядная воля или особо благоприятные условия.
Здесь, в траншее, очень мало думают об общих задачах войны и, хотя это может показаться парадоксом, меньше всего думают о враге. Неприятельская траншея, которая посылает смерть, как неприятельская пушка, которая бросает свои губительные обюсы, конечно, стоят перед солдатом всегда, приковывая его внимание. Но здесь дело идёт не о Германии, не о планах императора Вильгельма, не о немецком вывозе, не об историческом враге, – дело идет о кусках свинца или чугуна, которые несут гибель и от которых нужно спасаться, посылая чугун и свинец по направлению неприятельской траншеи. О неприятеле говорят более живо, когда ждут атаки или когда сами готовятся к ней, но как говорят? – в терминах физического столкновения.
Солдаты с напряжением ждут писем, с тревогой читают их, но после прочтения остаются всегда неудовлетворёнными. Письмо пробуждает полузабытые, крепко придавленные воспоминания, мысли и чувства и, порождая тревогу о другом мире, не даёт ей разрешения. Но траншея сейчас же заявляет о себе, подчиняет себе, – впечатление письма быстро изглаживается. Напрягая инстинкт самосохранения, траншея настраивает сознание эгоистически. Когда poilu думает о своих, он почти всегда слышит в своей душе припев: «Они там, а я здесь; я бьюсь за них, я защищаю их, я могу быть убитым»…
В конце года войны солдат стали отпускать с фронта на 4 дня в отпуск. Они покидают группами свой сектор и потом растекаются по родным местам. У окон вагона солдаты-крестьяне с жадностью глядят на колосящийся хлеб и толкуют об осенних работах. Траншея позади. Все говорят или думают о семье, предвосхищают чувство встречи, беспокоятся… Многое могло измениться за год… Но в семье, в родном селе или городе пермиссионеры (отпущенные на побывку), несмотря на радость встречи и безопасность, чувствуют себя не по себе. Между ними и домашней средой нет прежнего равновесия. Оборванный психический контакт не восстанавливается сразу. Рождается чувство неудовлетворённости, которое принимает у иных бурные и даже трагические формы. Были случаи, когда пермиссионеры уезжали до срока или стреляли в жену и себя… Четыре дня проходят скоро. В вагоне, на обратном пути, возвращающийся солдат встречает своих товарищей. Бегло делятся впечатлениями с побывки. Но мысль уже захвачена траншеей. Говорят о ней, вспоминают, предвидят. Замкнутая среда снова поглощает их психически, прежде ещё, чем они физически погрузились в неё.
Париж».
Иннокентий не спал только тогда, когда надо было идти своими ногами, к примеру по нужде, или в буфет, или бежать с чайником за кипятком. А когда спал, ему, особенно в первые дни, когда из Полоцка в санитарных поездах он стал добираться до Москвы, снились гул и дрожание, как будто бы кавалерийский полк лавой идёт в атаку. Только проехав Самару, уже за Волгой Иннокентий очнулся и обнаружил, что Россия осталась за спиной, а впереди Сибирь. И тогда он посчитал, он выехал из Полоцка девять дней назад.
В Полоцке помог сесть в поезд Клешня.
Из расположения полка в пригороде собрался ехать на пункт санитарного питания доктор Курашвили. Доктор с санитаром сели в двуколку, а Клешня напросился в возницы. Курашвили согласился взять и Четвертакова, и ехали вместе. Курашвили обрыдло седло и верховая езда, и вначале он уселся на облучок сам, а в пути между садами и избами заблудился, и тогда за вожжи взялся Клешня, и они всю дорогу разговаривали. Четвертаков как только сел, то сразу угнездился и задрых. Когда проснулся, вокруг стоял шум и гомон. Он приподнял полог и даже потряс головой, он давно не видел столько людей, которые двигаются в разные стороны, он привык, что все двигаются в одну.
Полоцк, прямоходная станция, с двумя путями – на восток и на запад и некоторым количеством боковых веток против вокзала, был полон одинаковыми эшелонами. С востока сюда приехали с пополнением, на восток уезжали с покалеченными. Четвертакову надо было на восток.
Он увидел Клешню, тот пробирался через хаос серых шинелей. Клешня одних обходил, другим кланялся, третьим помогал, если это была сестра милосердия, да ещё и молоденькая. Четвертаков издалека наблюдал за долговязым денщиком проснувшейся уже головой, но ещё без резкости в глазах.
Клешня протолкался.
– Слезайте, господин вахмистр, не мешкайте! Прямо щас уходит санитарный эшелон в Смоленск, а там до Москвы рукой подать!
Четвертаков схватил сидор и скатку и спрыгнул на землю.
– Просьбу имею, господин вахмистр, прошу не отказать, – сказал Клешня, оглянулся по сторонам и сунул в руки Четвертакова небольшой свёрток. – Это письмо и подарок моей маменьке и отчиму, а вот адрес.
Это был интерес Клешни, почему он и взялся помогать Четвертакову.
– Вон ваш эшелон, я договорился с санитарами, они возьмут вас в вагон, но им надо будет помочь, когда нужно. Согласны, господин вахмистр?
Иннокентий кивнул. Куда как? Не божеское это дело отказать, тем более если речь идет о раненых и увечных. Иннокентий, как только полк снимался с позиций и отпадала нужда кем-то командовать, вспоминал о том, что он вахмистр, тогда, когда к нему так обращались или он боковым зрением видел погоны на своих плечах.
Он взял свёрток и сунул в карман.
– Потом переложу, когда обустроюсь!
– Ну, не потеряйте, а мне пора! – откозырял Клешня и смешался с толпой.
Иннокентий стал оглядываться, Клешня показал на вагон, третий от паровоза.
На параллельных ветках стояли два одинаковых эшелона, разница между ними была лишь в том, что из одного сгружалось пополнение, а в другой загружали раненых. Было тесно и суетно. Иннокентий пошёл к вагону. Пока шёл, его толкали новобранцы, он не обращал внимания на их извинения и окрики офицеров. Офицеры смотрелись непривычно, как новенькие – с новыми лицами, новыми глазами и в новых одеждах. Пополнение выглядело старым. Но Иннокентий на этом не останавливался и проталкивался.
Раненые выглядели обычно, и смотреть на них было привычно, так выглядели все, кого выносили из боя и успевали довезти до полкового лазарета – широко раскрытые чумовые глаза, перекошенные болью рты, грязь и бурые пятна крови на одежде. Здесь ко всему добавились бинты и щетина, ею раненые успевали обрасти, пока их перевозили из полевых лазаретов в госпитали и эвакуационные пункты. Таковым был и прифронтовой Полоцк.
Иннокентий встал около вагона и ждал, когда потребуется его помощь. Рядом с ним лежали на носилках и стояли на костылях. Два нижних чина упёрлись в сходни, не давая им соскочить с порога вагона, по сходням поднимались ходячие, и на носилках заносились лежачие. Всем заправляли два санитара. Иннокентий посмотрел вперёд и оглянулся назад: первые два вагона были офицерские, классные, остальные – теплушки, с нарами внутри. Около каждого вагона мелькали по два санитара, и Четвертаков вздохнул спокойно, это был порядок.