Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В юности, перемещаясь по лестнице, не прибегаешь к чьей-либо помощи, в старости держишься за перила. Глядишь на содеянное тобою трезвым немилосердным оком.
И есть всего лишь одна возможность выжить на этой бессрочной каторге – любить ее. Другой не дано.
27
Навряд ли Моцарт был праздным гулякой, но кем бы он ни был – не нам судить. Гений живет по своим законам, для прочих честных мастеровых есть свой устав и свои обязанности. И наше дело – трудиться. Вкалывать.
Мы добросовестны, небесталанны, привычны к ежедневному поиску недостающего звена, Бог весть куда запропавшего слова. Стоически покрываем знаками свои безропотные странички – прочтут их или нет – неизвестно.
Должно быть, гении предназначены, чтоб сделать главный, последний шаг и первыми взойти на вершину, а мы должны унавозить почву и лечь кирпичами для пьедесталов.
28
Повествованию нужен сюжет, сюжету необходимо дыхание. Когда читателю станет холодно в пустом жилище, откроется дверь и царственно войдет в него женщина.
Так появилась она однажды, как муза рыцарского романа, и легкий шелест ее одежд был слышен лучше, чем звон мечей.
Так лирика просочилась в эпос и ласково его подчинила своей обволакивающей власти.
29
Подобно тому как несхоже потомство брачных союзов с детьми любви, так обжигает спокойную вязь неторопливого рассказа грешное пламя любовной страсти.
И устоявшаяся жизнь вдруг обретает воспламененное, неутомимое ускорение, вчера еще невозмутимо сдержанные, словно застегнутые характеры стремительно наполняются кровью и обнаруживают свои тайны.
С тех первых лучей античного утра, когда во имя Прекрасной Елены обрушили осажденный город, она поныне одухотворяет произведения поэтов, поныне царит на страницах книг. Как беззащитно, как вянет слово, не озаренное светом любви.
30
Не так это просто – приговорить себя к жизни за письменным столом, отвыкнуть от гомона голосов, от карусели мелькающих лиц.
Но не оставшись наедине с самим собою, немного вспомнишь, немного поймешь, немного успеешь оставить на этой земле свидетельств, что некогда ты тоже здесь был.
В давние годы, когда накренился мятежный восемнадцатый век, Дидро отечески подсказал: «В жизни выигрывает тот, кто хорошо и надежно спрячется».
Но мало услышать совет философа, надо еще суметь им воспользоваться.
Разумных людей оказалось немного, впрочем, и среди них нашлось достаточно тех, кого погубил их разгулявшийся темперамент.
И сколько могучих и гордых голов, чрезмерно страстно заговоривших, было отрублено гильотиной!
Должно быть, в последнее мгновение кто-то и вспомнил слова мудреца.
31
Столь легкомысленному беспамятству есть очевидное объяснение. Люди избыточно амбициозные не склонны к уединенной жизни, они испытывают потребность в аудитории и публичности.
И Плавт, и Теренций, и отделенный от них чередой столетий Мольер были замешаны и вылеплены из одного и того же теста.
Лишь безнадежные графоманы меняют сцену на кабинет. Для этих чокнутых чудаков почти неслышный стрекот пера милее всяких рукоплесканий.
Я отдал четыре десятка лет нарядной и небезопасной жизни профессионального драматурга.
То были жаркие, живописные и переполненные годы – они пришлись на грозное время и принесли мне немало тяжких и изнурительных испытаний, но я вспоминаю их с благодарностью. Щедрыми были они на страсти, на бури, на праздники, на людей.
Я понимаю своих коллег, раз навсегда избравших сцену, но сам я однажды с прощальной грустью понял, что наш роман исчерпан.
32
Что делать, настало время прозы. Возможно, надо было возрадоваться. Поздравить себя с припозднившейся зрелостью.
Но мне нелегко далось прощание. Безмерно трудно было расстаться с театром – он подарил мне так много головокружительных дней, так много солнечных вечеров.
В нем я провел свои лучшие годы, был молод, был дерзок, верил в себя, в свои немереные возможности. Я благодарен ему за радости и не виню его за науку. Порою она была суровой, зато неизбежно – необходимой.
И все же однажды пришел мой срок уединиться в своем окопе. Но и поныне я вспоминаю со светлой и благодарной грустью ту карнавальную суету.
33
Когда внедряешься в сердце замысла, всегда встречаешься с неожиданностями и делаешь маленькие открытия, вот почему нас так завораживает, так властно подчиняет себе эта анафемская профессия.
Это не значит, что вы однажды будете щедро вознаграждены за вашу добровольную схиму. О лаврах лучше всего не думать, тем более что чаще всего они достаются не самым достойным.
Надо вгрызаться в свою работу, не ожидая аплодисментов. Если чувствуете, что дело спорится, – можно довериться перу.
34
Нельзя сказать, что со дня рождения я неуклонно себя готовил к суровой иноческой судьбе. Я не был по натуре пустынником, я был общителен, я привык к веселой южной многоголосице. Спортивная юность меня научила чувствовать вкус командной спайки.
Моя профессия драматурга также не требовала ни аскезы, ни монастырской отрешенности. Пьеса обдумывалась долго, однако не отсекала людей, не отменяла давних пристрастий. Я бодро усаживался за стол и быстро записывал диалоги.
Проза решительно отменила эти привычные ритмы и сроки. Преобразила и облик и стиль казалось бы устоявшейся жизни. И завершая свою работу, я чувствовал, что и сам не тот, каким я был в начале дороги.
Возможно, что такая отзывчивость – счастливое свойство, врожденный дар. Но есть неочевидное качество, и вот его придется воспитывать всю вашу жизнь, и это воля.
Она и есть тот мотор, тот рычаг, то непременное условие, которые определяют судьбу.
35
Пусть утверждение, что сюжет – забота посредственных литераторов, звучит чрезмерно категорично, все же в нем есть частица истины.
Если характеры самодостаточны, то высекут не один сюжет.
Какую радость вы испытаете, когда под вашим пером задышит, заговорит, оживет характер.
Ведь это значит, что вам удалось сделать обыкновенное чудо.
И обстоятельства, и причины, и следствия – все они возникают и действуют по воле характеров.
Некогда их столкновение высветило пессимистическую основу, исходно присущую человечности.
Чем она вызвана? То ли сознанием печального несовершенства мира, то ли несовершенством сознания и человеческой природы.
36
Я ли однажды выбрал свой жанр, он ли однажды выбрал меня – но вышло, что мы нашли друг друга, сразу поладили меж собой.
Я окрестил его «маленькой повестью». Объем мне подсказала боязнь всяких излишеств – она постоянно словно преследовала меня – но, кроме нее, столь очевидное, стремительное ускорение времени.
За ним не поспели ни девятнадцатое, ни даже двадцатое столетие с его все убыстрявшимся ритмом.
Догонит ли его двадцать первое? Увижу это уже не я – отпущенный мне срок на