Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Временами появлялись советские танки. Мы открывали огонь. Как-то они обстреляли наши замерзшие батареи. Когда было тихо, мы убивали время, глядя на снег, приставший к сапогам, которые за двенадцать часов караула становились твердыми как камень, а затем, когда возвращались в избу, снова размягчались. Разводить огонь было строго воспрещено: дым мог выдать расположение нашей позиции.
Часто нас навещал Весрейдау. Думаю, к нашему отряду он относился с особой теплотой. С ветераном он говорил на равных, как мужчина с мужчиной. А мы, молодежь, слушали их беседы, как мальчишки взрослых, но ничего положительного так и не узнали. Наши выдохшиеся войска оставили Киев, остававшийся центром боя. Мы пытались удержать Днепр, но от этого толку оказалось мало. Оба его берега теперь были в руках русских. В Недригайлове победа также была невозможна. Перед нашими солдатами стоял выбор: или плен, или смерть.
К счастью, мы должны были прикрывать лишь южное крыло фронта. Мы находились на участке, на котором гор было не больше, чем на бильярдном столе. Создать здесь мощную оборону затруднительно. На двенадцатый день после моего возвращения нас атаковали русские самолеты. Многие солдаты погибли. А вечером того же дня на горизонте показались немецкие части, изгнанные из Черкассов. Семь-восемь полков в лохмотьях, проголодавшиеся, обремененные ранеными, обрушились на нас, как саранча, и принялись уничтожать наши запасы. По их лицам можно было с легкостью прочитать, какой бой им пришлось вынести. Солдаты успели отступить от Херсона и западного берега Днепра. Как раз тогда, как нарочно, зима стала показывать, на что она способна: столбик термометра упал до минус двадцати.
В один из морозных вечеров враг добрался и до наших позиций. Шум танков мы услышали загодя. Как загнанное стадо, сидящие в окопах, закутанные в одеяла и тряпки солдаты вслушивались в тревожные звуки и застывшими глазами, которые слезились от мороза, смотрели в пустоту. Хотя никто ничего и не увидел, то один, то другой говорил:
— Вот они!
В нашем сознании пронеслись тысячи мыслей, тысячи воспоминаний: далекая родина, семья, друзья, отчаянная любовь. Мы перебирали варианты исхода боя: капитуляция, плен, побег… Побег… А может, лучше умереть и раз и навсегда покончить со всем? Но кто-то уже хватался за оружие и представлял, как героически будет оборонять позиции, отбросит русских и будет стоять насмерть. Но большинство смирилось со смертью. Однако именно это смирение и приводило к героическим подвигам. Трусы или пацифисты, с самого начала выступавшие против Гитлера, часто спасали и свои жизни, и жизни других, несмотря на отчаянный страх, оправданный тяжелейшим положением.
Перед лицом русского урагана мы бежали. Но выбора у нас не было. Мы стали героями без славы. С трудом преодолевали превосходившую мощь противника. Мы перестали сражаться за Гитлера, за национал-социализм, за Третий рейх… и даже за наших возлюбленных, матерей, семей, оказавшихся под бомбежками. Мы боролись из страха. Он придавал нам сил. Мысль о смерти вызывала в нас бессильную ярость. Может, воевать ради этого — позор. Но такие мотивы гораздо сильнее любой идеологии.
Да, мы сражались за самих себя, чтобы не умереть в окопах, полных грязи и снега. Мы, как крысы, готовы были вцепиться в противника, пусть он даже в тысячу раз превосходит нас. Страх превратил наши позиции в отчаянно сражавшуюся крепость, и русским было трудно прорваться.
Мы лежали в замерзшей земле и прислушивались к шуму за нашими окопами.
Мешок картошки — Гальс — зашевелился и приблизился ко мне.
— Слышишь? — прошептал он. — У них танки.
Кроме шума танков, я вначале ничего не слышал. Затем раздались песни: их затянули русские. Теперь они были полны энтузиазма, как и все солдаты наступающей армии.
— Полтора года назад мы шли на Москву. Тогда я тоже горланил песни, — промолвил ветеран.
Доносившиеся до нас звуки становились то громче, то тише, но не прекращались. Отдыхавшие в избе солдаты возвратились на передовые позиции. Теперь все оказались на линии боя. Даже солдат вспомогательных служб заставили оборонять деревню. Линия фронта была неглубокой, но сильно растянутой. Одна наша дивизия удерживала сто километров; полки стояли вплотную. Нас было много, но их — в тридцать раз больше.
От дыхания на ноздрях, губах, воротниках образовывались сосульки. Руки и ноги большинства солдат обморозились. Обычно вечерами мы ходили из угла в угол по окопу, чтобы согреться. Но сегодня это было просто опасно. Все замерли на месте. Земля и мы сами покрылись корочками льда. Время от времени приходилось отогревать оружие. От прикосновения к ледяному металлу мы получали словно удар током.
Находившиеся восточнее русские войска молчали. Было слышно лишь, как рокочут двигатели.
Время от времени до нас доносилось предсмертное ржание лошади. Мы отчаянно хотели спать. На пять, десять минут погружались в дрему, не закрывая глаза. Затем возвращались к действительности. Мы ждали рассвета. В это время часто умирают от мороза люди и животные.
Русские не торопились. С тех пор как мы услыхали первые звуки, прошел целый день, но так ничего и не произошло. Их контратака скорее всего привела бы к победе. Нам было приказано не отступать. Каждому полагалось четыре часа дежурства на передовой и четыре часа отдыха. Таким образом удавалось держать на позициях минимальное число солдат. Многие засыпали у орудий, но внезапно просыпались, расталкиваемые товарищами. Мы теряли больных и раненых. Они уходили в госпиталь пешком или на лошадях. А подкреплений не приходило.
— Как в западне, — говорил ветеран.
В сумерках мы нашли Линдберга. Он стоял без штанов. Ушел недалеко в отхожее место и замерз так, что не мог идти. Когда мы его заметили, он плакал, как ребенок. Дольше он не продержался бы.
К следующему утру русские так и не перешли в атаку. Мы все больше нервничали.
Пролетел самолет, сбросил четыре мешка с почтой. Мне пришло четыре письма: два от родителей и два от Паулы. Все намного опоздали. Письма из Франции вообще пришли с опозданием на месяц. Я с нетерпением вчитывался в строчки письма Паулы. Ничего хорошего она не сообщила. Ее отправили на фабрику, находившуюся в шестидесяти километрах от Берлина. Жить в столице стало невозможно.
Письмо родителей вызвало только раздражение. Отец, как всегда, ограничился двумя строчками. А жалобный тон матери меня вывел из себя. Я сказал об этом Винеру, на что тот ответил:
— А французы только на это и способны — жаловаться.
Из письма матери я понял: она просто не представляет себе, что со мной происходит. Бедняжка просила меня заботиться о себе, не нарываться на неприятности, выполнять все приказы и не идти на бессмысленный риск. Я даже не знал, что и подумать, прочитав такие советы. Я оторвал взгляд от письма и перевел его на белые сугробы, от которых исходила опасность.
Прочитанные письма не вдохновили солдат. То один, то другой узнавали о гибели близкого родственника или друга во время бомбежки.