Шрифт:
Интервал:
Закладка:
26 февраля.
Когда я еще был в Петербурге, я нередко забавлялся, марая бумагу, большей частью стихи получались не слишком безобразные, отвращения они не вызывали, а только усыпляли. Я едва связывал рифмы, почти не заботясь о смысле: Toujours – jours, malheur – bonheur[376] – этим жалким рифмам предшествовало несколько слов (8 или 10 слогов), и я считал это стихами. Обычно я в конце концов смеялся над своими попытками сочинять стихи, но иногда чувствовал некоторое довольство собой. Демон злоречия подзуживает тебя, Дорант, вспомни, как ты отличался перед судом тех, кто, ничего не делая сам, только критикуют и осуждают других. Жалкий Орфей, ты навлек на себя неудовольствие тайного судилища, кое из ревности и зависти повторяет во всеуслышание свои приговоры. Бывало так, какое-нибудь событие поразило меня, и вот уже готовы стихи, еще четверть часа, и я подобрал к ним музыку, и занял, таким образом, минуты, которые иначе пропали бы в тоскливом бездействии. Кто не вздыхал в своей жизни! Не страсть, не мечта о свадьбе, не проекты будущей жизни, не клятвы и уверения, а всего лишь одно словечко вдруг зажигает чувство, один взгляд усиливает чары, разлука раздувает огонь; дня три не видишь своего предмета, и вот приносят письмецо; ты один, перед тобой лоскуток бумаги, перо в руке, тут же сочиняешь куплет или два, записываешь их как попало, мысли приходят одна за другой, и вот уже появился на свет новый романс. Надо подобрать несколько аккордов в миноре, ведь минор утешает влюбленных. Подхожу к клавесину, беру один аккорд за другим, и вот уже я нашел выражение избытку страсти и занял эти свободные минутки, которые так часто мучили меня в Петербурге. Проходит немного времени, страсть улетучивается, и романс адресуется какой-нибудь другой красавице, какой-нибудь Хлое или Зелии, а то и вовсе забывается. Все это бесконечно развлекало меня. Ну вот через 11 дней минет год, как я иду к победе и, что касается меня лично, настолько успешно, что ничуть не приблизился к ней. Вот уже год, как я пытаюсь собирать лавры, но корзина моя пуста, и только березы да сосны утомляют зрение своим однообразием. Эта бродячая жизнь, с виду такая разнообразная, а на самом деле такая одинаковая, как будто заполненная происшествиями, а на самом деле текущая вяло и однообразно, придала моим мыслям такое оживление, такое разнообразие и бодрость, что 20 раз, 100 раз я пытался сочинить грустную элегию на подобранные рифмы, придумать стихи о черных или – если того требовало созвучие – голубых глазах, но увы, мне едва удавалось произвести на свет какое-нибудь жалкое четверостишие, продолжение которого я откладывал на завтра и которое так и оставалось неоконченным. Думаю, что если бы я взялся за прозу, то едва мог бы вымучить хоть какую-нибудь мысль; я говорю «вымучить» потому, что это очень тяжелый труд для меня. Хотите пример? Сегодня вечером я потратил два часа, исчертил довольно большой лист бумаги, во всех уголках которого торчат по два, три и даже по четыре стиха, а связи между ними нет.
28 февраля.
Я придумал это заглавие еще позавчера; пусть сия глава послужит примером изменений, которые двое суток могут произвести в состоянии больного. Я намеревался изобразить невыносимую тоску и скуку, одолевавшие меня, собирался рассказать, как уныло встречал начало каждого дня, когда лишь утренний кофе слегка развлекал меня. А что было делать дальше, с шести утра до двух? Мы немного беседовали, потом я ходил по комнате, брал несколько аккордов на клавесине, опять ложился. Лежать было невмочь, я поворачивался с боку на бок, посылал в кухню справиться об обеде, скучал и досадовал; наконец, наступил обед и час послеполуденного отдыха – удовольствие для того, кому недоступны никакие другие наслаждения. Затем партия в пикет, но очень скоро у меня устает спина, а еще только четыре часа. Я томлюсь от скуки до девяти и укладываюсь, а ночью сплю плохо. Вот что я собирался описать.
Но вчера, едва проснувшись, я почувствовал себя лучше и, вместо того чтобы взяться за перо, решил одеться как выздоравливающий, а не как умирающий. Часов в 11 я решился выйти на балкон (первый раз на воздух) – что это? Драгуны царской гвардии[377] в двух шагах от меня! Среди них мой кузен,[378] неужели я с ним не увижусь? Я накинул шинель и, еле-еле волоча ноги, поднялся по лестнице, повидался с ним и вернулся к себе; это меня совсем не утомило, и в семь часов я пошел к нему обедать. Потом Гурко[379] нанес визит, мне, я оживился, день прошел чудесно, и вечером я не мог уже по совести жаловаться на тоску и писать главу, которую задумал накануне.
Сегодня я чувствую себя еще лучше. После хорошего завтрака и небольшой партии в пикет я оделся и вышел на улицу. Я прошел почти две версты, посмотрел наш госпиталь, повидался со своим лекарем и одним больным товарищем; пробило два часа, мой аппетит заговорил самым энергичным образом; вот я уже у себя. После дневного отдыха я опять вышел на улицу и вернулся лишь в девять часов, проведя приятный вечер у Гурко. Не правда ли прекрасный день, не правда ли я совсем счастлив и поправился?
Честность не позволила мне солгать, и я счел своим долгом истолковать совсем по-другому прежде задуманное заглавие. Теперь я должен выразить благодарность врачу, который спас мне жизнь. Как изобразить его радость?.. Но для этого потребуется особая глава.
Когда я заболел, ко мне пришел доктор Полляк (крещеный еврей), но только в первый день у меня были силы говорить с ним. Потом целых десять дней я был на краю могилы, он лечил умирающего, скелет, а не пациента, который может говорить и ценить заботу о себе. Поправляясь, я совсем потерял память о том, что было, так что знал лишь первые дни своей болезни, и переход от смерти к жизни казался мне пробуждением от долгого сна. Нелегко больному подружиться с врачом, коего он видит по-настоящему впервые; я не успел, придя в себя, познакомиться по-настоящему с Полляком, как он сам захворал. Потом Кашкаров рассказал мне о ходе болезни; по мере того как я поправлялся, память возвращалась ко мне понемногу, а вчера я почувствовал себя таким счастливым, что живу, дышу свежим воздухом и могу благодарить небо за все блага, кои оно мне дарует, что ноги сами понесли меня к дому моего маленького доктора. Представьте себе радость молодого человека, недавно начавшего практиковать в Плоцке, когда к нему приходят пешком два офицера в добром здоровье, а всего две недели тому назад один из них был приговорен к смерти. И все это при свидетелях, при его соперниках, и притом всего несколько дней тому назад у него уже побывали двое других офицеров, которые были так же тяжело больны, как я, а третий, которого Полляк нашел уже окоченевшим и вернул к жизни после апоплексического удара, лишившего его возможности наслаждаться напитками, собирался через три дня нанести лекарю визит, не менее приятный, чем наш.