Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему-то вспомнился Шекли: космического путешественника, возвращающегося из межзвездных странствий, подстерегает опасность, он может прилететь не на Землю, а в один из бесчисленных Искаженных Миров. И не сумеет обнаружить свою ошибку, потому что тот, кто попадает в Искаженный Мир, изменяется сам. Вернувшись в родную деревню, такой путешественник не удивится тому, что его отец пасет крокодилов, что их старая домашняя мышь ловит кошек, а деревья, растущие вокруг дома, осенью выдергивают корни из почвы и улетают на юг. Для него всё будет так, как прежде, так, как должно быть. Разве у него у самого не три ноги, не две головы, как у всех окружающих людей!
Наверное, «молодые» были не хуже Григорьева ни талантом, ни трудолюбием. Но они, хоть и бранили искаженность странного Дома, все-таки принимали ее как должное. Они изменились сами. А он измениться не сумел. И оказался чужим.
Хотя и здесь не так было просто. Где первоначальная, неискаженная Земля, обитателем которой он продолжал себя считать и мерками которой мерил действительность? Как ни крути, получалось всё то же: детство, юность, начало шестидесятых, тогдашнее понимание жизни. Но ведь то были иллюзии. Так значит, он противопоставлял реальности — иллюзию? И тогда он сам был выходцем из Искаженного Мира. Пришельцем с тремя ногами, с двумя головами, затесавшимся за банкетный стол к нормальным людям в нормальном Доме.
«…Тридцать эскадронов конницы, составлявших авангард, первыми ушли по лесной дороге в сторону Аугсбурга. За ними двинулись главные силы — пехота, артиллерия. И наконец, бестолково и раздражающе медленно, со столкновениями повозок, щелканьем кнутов, конским ржанием, криками и бранью возниц, в лес начал втягиваться обоз.
Фельдмаршал Монтекукколи стоял у подножья холма с арьергардным отрядом — четыре легких орудия, полторы тысячи мушкетеров, пятьсот всадников. Они собирались уйти последними, и на узкой дороге, тянущейся среди зарослей и болот, их было бы вполне достаточно, чтобы прикрыть хвост колонны.
Его решение остаться с арьергардом удивило штаб. Впрочем, за время кампании там успели привыкнуть к чудачествам командующего. Одним чудачеством больше, только и всего. Он и сам не мог объяснить свой поступок. После того, как он позволил сломать весь тщательно продуманный план и войска стали покидать лагерь, ему, конечно, следовало отправиться в голове колонны. Что удержало его — неясные тревоги, предчувствия?
Уже рассветало. Скорей бы убрался обоз! И в этот момент… Он первым, еще раньше, чем вокруг раздались возбужденные крики, заметил, как вдали, за огромным полем, у темной полоски леса, над которой поднималось раскаленное солнце, возникло странное движение. Казалось, там медленно растекаются густые чернила.
— Ваша светлость! — юный адъютант протягивал серебряную подзорную трубу.
Монтекукколи оттолкнул его руку. Он не нуждался в этих новомодных изобретениях. Для него и так было ясно всё, что случилось. Какой-то завшивленный бауэр, схваченный неприятельскими дозорными, в страхе за свою ничтожную жизнь рассказал то, что знал о расположении имперской армии. И в этом еще не было бы трагедии, если б не оказалось, что главные силы Тюренна и шведов следуют за своей конной разведкой с гораздо меньшим отрывом, чем всегда. Но и это бы еще не обернулось бедою, если бы уже поистине роковая для Империи случайность не вывела вражеские войска к брошенному лагерю именно в тот момент, когда австрийские и баварские полки втянулись в чащу и уползали, как по узкому коридору, по лесной дороге, на которой невозможно развернуться, а часть обоза и арьергард еще не успели уйти!
У черно-синей кромки дальнего леса, в темной массе выдавливавшихся на равнину войск сверкнула вспышка, взлетел белый одуванчик дыма, и одновременно с донесшимся по воздуху тугим ударом посреди поля брызнула земля. Можно было даже разглядеть, как там заскакало и покатилось ядро, не пролетевшее и половины расстояния.
Его залило жаром. Почему-то именно этот выстрел — с запредельной дистанции, наглый, для куража, для испуга, — поднял в нем такой прилив ярости, что кровь ударила в лицо. Он, гордившийся своей выдержкой, сохранявший ледяную невозмутимость хоть под огнем, хоть в кабинете императора, сумевший сдержать себя даже прошлой ночью с Гольцгапфелем, сейчас дрожал от бешенства, хрипел и задыхался, побагровевший, с трудом втягивая воздух.
Рок! Рок! Проклятое, фантастическое везение проклятого козлобородого француза и — рок, словно решивший напоследок поиздеваться над несчастной Империей и ее фельдмаршалом! Если бы Тюренн явился несколькими часами раньше, имперская армия встретила бы его в лагере-крепости. Если бы он явился на час-другой позже, обоз, а за ним арьергард успели бы втянуться в лесную дорогу, где и одной пушки, заряженной картечью, хватило бы, чтобы отбиться от преследования. Но теперь…
Нелепейшее совпадение во времени было подобно камешку, что вызывает горный обвал. Тюренн и Врангель в два счета растопчут его небольшой арьергард. Возможно, захватят и несколько последних обозных фургонов. В лес за уходящей имперской армией они, конечно, не сунутся, да это будет уже и ни к чему. В глазах общественного мнения, накаляемого газетами, — самым дьявольским изобретением после пороха, — их шальная удача предстанет победой, а отход главных австрийских сил — позорным бегством. И во всеобщем изнеможении после тридцатилетней бойни это известие зазвучит погребальным звоном по Священной Римской империи. Камнепад покатится, сметая на своем пути устои европейского порядка. Дипломаты в Вестфалии коршунами набросятся на текст договора, отхватывая у венской короны права и земли.
Свершилось. Величайшая в истории война — проиграна, и величайшая держава нового времени будет повержена, раздроблена, оттеснена с мировой сцены. Безумие! Да как еще назвать хотя бы то, что именно католическая Франция, вырезавшая собственных протестантов вместе с женами и малыми детьми, — именно она и обеспечила победу протестантского дела в Европе. Теперь уже — окончательную победу.
Темная масса неприятельских войск в поле растекалась на отдельные волны, которые светлели, приближаясь, обретали очертания пехотных колонн и конных отрядов. Но вот они замедлили движение. Под лучами восходящего солнца медными блёстками сверкнули выдвинутые вперед пушки.
Ну разумеется: они еще не знают, что лагерь пуст и перед ними лишь горстка австрийцев, еще опасаются огня дальнобойных батарей с холма. Но их заминка продлится недолго, Тюренн мигом сообразит, что к чему. Этот счастливчик, забавляющийся войной, словно ребенок игрою.
И вдруг его пронзила мысль, что сегодня не только Тюренн упрочит свое бессмертие. Сегодня бессмертие обретет и он, фельдмаршал Монтекукколи. Во всех будущих книгах, прославляющих победителя, сокрушившего Империю, — где равнодушно, только для исторической точности, а где и с презрением, с насмешкой, — будет называться и побежденный!..
На него оглядывались. Ждали приказов. И те, что находились к нему поближе, немного успокаивались, услыхав наконец, как уверенно и громко он стал отдавать команды. Но сам он сквозь красную пелену, застилавшую глаза, видел: всё вокруг свершалось без его слов, само собою. Те из солдат, что потрусливее, уже тянулись вокруг подножия холма в тыл, к спасительному лесу. Другие, те, что были поспокойнее, опытней и понимали, что просто кинуться наутек — опаснее всего, готовились к бою. Отводили назад коней, заряжали орудия, ложились в траву с мушкетами. Четыре легких пушчонки и полторы тысячи ружей — невеликая сила. Но если повезет несколькими залпами хоть на время расстроить ряды наступающих и сбить с врага кураж, то и спасаться бегством будет легче…»