Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день дедушка послал горничную в Елисеевский магазин купить пирожные, которые под покровом темноты передал Юсупову и Пуришкевичу. Те впрыснули в них цианистый калий и скормили их святому черту, потом его застрелили, потом его утопили. Трижды убитый, Распутин продолжал шевелиться среди айсбергов и торосов Невы (дело было в декабре). Только когда гуру заледенел извне и изнутри и стал похож на йети, отпустил страшный старикан конечности в воду.
Дедушка, впрочем, не присутствовал при многоступенчатом умерщвлении святого черта. Опытный царедворец, он знал, когда и где быть или не быть. В ночь мокрого дела гофмаршал ушел в подполье, то есть спрятался с гофмаршальшей и ящиком шампанского в комфортабельном подвале особняка. Там они провели мартовский и апрельский узлы 1917 года, а вслед за тем июльские события и корниловский мятеж. В октябре при приближении головорезов Троцкого дедушка с бабушкой покинули уютное оттоубежище и бежали в Париж.
В особняк въехал красный директор со штатом красных подчиненных. Он переименовал статую Фатума в Пролетария, а Фортуны в Пролетарку, и облачил их в кумачевые робы, как из идеологического рвения, так и из идеологического ханжества — скульптуры, естественно, были обнаженными, что смутило целомудренного партийца (ранее путиловца).
Особняк стал теперь местопребыванием большевистского учреждения по названию «главк», находившегося в непосредственном подчинении у Наркомпупа, а следовательно, у Совнархама. Главковцы тут же испортили интерьер, обломали обстановку, повредили паркет, меж тем занимаясь бумажной волокитой во имя освобождения человечества. В 1919 году главк временно закрылся, потому что все ушли на фронт, кроме директора и двенадцати его замов. Они продолжали заниматься революционным делопроизводством даже при приближении армии Юденича, даже в разгар эпидемии тифа, даже во время Кронштадтского восстания.
Но вот настал нэп. Персонал главка разросся до сотни чинуш, которые перегоняли бумаги из одного письменного стола в другой и вели бесконечную переписку с такими же, как они, чернильными душами в других советских учреждениях. По особняку стал распространяться душок перерожденчества. Даже статья Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин?», в которой полумертвый вождь призывал к борьбе против бюрократизма, не тронула партийной совести главковцев. Вскоре директор со товарищи окончательно разложились, и бывшая резиденция Отто Рейнгардовича превратилась в гнездо кумовства и рвачества. Днем начальник главка получал взятки натурой или наличными от крупных нэпманов, а вечером надирался, стрелял из именного нагана в люстру и при этом орал: «За что боролись?» Примеру директора следовали остальные главковцы, которые тоже вовсю пили, стреляли и орали, собирая при этом мзду с нэпманов помельче.
А в тесной квартирке на улице Номбриль в одном из бедняцких кварталов Парижа эмигрант-таксист раскрыл когда-то наманикюренными руками письмо, тайком посланное из бывшего Петрограда его бывшим швейцаром. Верный слуга, теперь работавший в главке вахтером, рассказывал про кощунства главковцев и сокрушался о том, как хорошо было жить при старой власти.
Прочитав письмо, экс-гофмаршал посмотрел на обшарпанную колыбельку, в которой пищала моя новорожденная матушка, на обшарпанную гофмаршальшу, что-то неумело стряпавшую на плите, и призвал Божью кару на всех красных директоров и партийных деятелей, которые живут и будут жить в его особняке.
Проклятье, посланное Отто из Парижа в Петроград, сработало, причем не раз и не два. Оно действовало на всем протяжении двадцатого века.
Первый директор главка был арестован ГПУ как уклонист, второй — НКВД как троцкист, третий — МГБ как фашист, четвертый — КГБ как сионист. Даже после падения советской власти особняк продолжал приносить своим руководящим обитателям несчастье. Последний директор приватизировал главк, с тем чтобы превратить его в акционерное общество закрытого типа, но капиталистическая акция не спасла нового русского от гофмаршальского проклятия: в 1999 году за ним пришла налоговая полиция и арестовала его как афериста.
С тех пор особняк стоял пустой, как бы ожидая своего законного владельца.
Над Невой начинала стелиться мгла. Мохнатые влажные щупальца тянулись вдоль поверхности реки, шарили по чугунной решетке набережной, тротуарам, фасадам. Особняк гофмаршала покрылся серой ватой. Задрожали шпили, по стеклам окон пробежала зябкая рябь, и фигуры Фатума и Фортуны съежились на постаментах. Мраморные суставы заныли от архитектурного артрита. Туман становился все гуще и гуще, проглатывая прохожих, автомобили, фонари, здания. Петербург исчезал из виду на моих глазах, он становился миражом, как в произведениях Гоголя, Достоевского и Андрея Белого.
Я мускулисто улыбнулся.
Придет момент, когда в дом деда
Придет профессор-непоседа.
Нахлобучив кепку по названию «картуз», зашагал к остановке. После получаса троллейбусной тряски и серии прыжков через тротуарные дырки я был в кривой комнате коммунальной квартиры.
Здесь меня ждала докучная обязанность. Горемыкин попросил меня в его отсутствие позаботиться о Милице, то есть Минерве. Утром и вечером я должен был наполнять миску кормом и подкладывать на противень свежую «Петербургскую правду» (газета «Советская школа» больше не существовала, а на другие киска отказывалась испражняться). Перед тем как эвакуироваться из комнаты педагог накупил десять килограммов трески на десять дней моего там пребывания. Маленький холодильник, стоявший рядом с диваном, был доверху набит рыбой.
Я поставил миску с треской перед Милицей, то есть Минервой, а сам уселся за горемыкинский письменный стол, вынул из тайника тела диктофон, а из кармана — «Palm Pilot» и принялся редактировать сегодняшние путевые записки. Даже в кочевых условиях коммуналки я положил кончать каждый день сеансом самотекстуализации.
В середине работы над описанием мощного любовного впечатления, произведенного мною на ученую секретаршу Таню, я поднял глаза с экрана «Palm»’а и бросил рассеянный взгляд на Милицу, то есть Минерву. Та стояла над полной миской в позе «голодная забастовка» и корчила брезгливые рожи.
Через час я снова посмотрел на киску и миску. Первая все также стояла над второй с тем же вызывающим выражением на глазопузом лице.
Я лег спать — киска продолжала стоять. Проснувшись на следующее утро — увидел то же опять.
Вдобавок мой нос уловил запах, которого я не слышал со времен младенчества младшего сына. Ночью Милица, то есть Минерва, справила нужду мимо противня, и теперь потертый пол педагога носил на себе вещественное свидетельство ее метаболизма.
Так началось противостояние Роланд versus[299]Милица, то есть Минерва. Каждое утро я, чертыхаясь, чистил пол и подкладывал кошке новую порцию рыбы, и каждое утро упрямая питомица отказывалась есть, хотя та же самая треска более чем удовлетворяла ее на протяжении двадцати лет сожительства с Горемыкиным.