Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А потом? – спрашивает Маша. – Потом, когда она умерла? Он ведь сжег их потом?
И только в этот момент вспоминает, что обещала больше не перебивать.
– Нет, – отвечает Оскар. – В этом уже не было смысла. Я говорил вам, это была очень хорошая библиотека. В детстве, когда я болел, мама давала мне смотреть альбомы с репродукциями. В основном только они и остались, мелованная бумага плохо горит.
Маша представляет себе бледного мальчика в рубашечке и подтяжках, с темными волосами, расчесанными на пробор, который сидит за столом и пьет какао из фарфоровой чашки с вензелем. И переворачивает тяжелые мелованные страницы, разглядывая рисунки давно умерших фламандских художников. Ей ясно, что это тоже ложная фантазия. Маленький смотритель Отеля родился в начале семидесятых, а значит, не было никаких подтяжек, никакого какао и фарфора, и вместо камина в гостиной, скорее всего, бубнил телевизор. Мальчик, рассматривавший альбомы, носил джинсы и слушал кассетный магнитофон, собирал на полу в своей комнате пластмассовый конструктор и клеил на стены вырезанные из журналов портреты поп-звезд. Но сколько бы она ни старалась, у нее не получается увидеть его таким. И тогда она думает о доме; это гораздо проще – представить дом. Новую краску поверх чужих обоев, шеренги банок с консервированными абрикосами в бывшей детской, и перекопанный сад, и курятник в том месте, где были клумбы с розами. В отличие от уложенных друг на друга городских квартир-коробок, стоящий на земле дом всегда больше, чем просто крыша, стены и окна. Всякий дом уникален, это оттиск, идея; он существует сам по себе и пытается держать форму, даже когда хозяева давно умерли или покинули его. Тени прежней жизни обязательно проступают надписями на дверных косяках, черно-белыми фотографиями незнакомцев и чьими-то сломанными игрушками на чердаке. Розы прорастают сквозь помидорные грядки, а старые дорожки сами собой спустя время начинают подниматься из-под земли.
Дом, о котором рассказывает Оскар, много лет назад выбрал, каким ему быть, и поэтому Маша не может видеть его иначе. Она хотела бы спросить про розы и дорожки, проверить свою догадку, но ей неловко снова задавать вопросы, так что она подтягивает колени к подбородку и молчит.
– Мои родители поженились через год после бабушкиной смерти, – говорит Оскар. – Отцу было двадцать шесть, он уже начал делать карьеру; его назначили заместителем секретаря местного союза молодежи. Вы никогда не обращали внимание на то, какое скромное они себе придумали название? Не президенты, не председатели. Все главные коммунисты назывались просто: секретари. Мне всегда казалось это очень лицемерным. А вам?
Теперь ей можно заговорить, и Маша поднимает голову, морщит лоб. Меньше всего сейчас ей хочется рассуждать о коммунистах. Но Оскар ждет, и она послушно ищет ответ.
– Ну да, – говорит она нетерпеливо. – Конечно. Тоже мне новость. Слушайте, а нам обязательно про них? Я закончила школу в девяносто первом, у нас тогда как раз страна развалилась, и все наговорились об этом до тошноты. А с тех пор никакого коммунизма у нас не было. Очень много случилось всякой другой дряни, но коммунизма точно не осталось никакого. Если задуматься, это очень смешно, Оскар. В вашей жизни он, похоже, значит гораздо больше, чем в моей. В жопу коммунизм, – говорит Маша. – Расскажите, что было дальше. Расскажите про маму.
– Он любил ее, – говорит Оскар. – Чтобы дальше расти по партийной линии, ему обязательно нужно было жениться, высокие должности не полагались холостякам. Важна была безупречность: репутация, происхождение, семья. Но я знаю, что он выбрал ее не поэтому. Он в самом деле ее любил.
Ей было двадцать два. Она получила дом и двоих мужчин, о которых некому было позаботиться. Дед все время проводил на своем заводе, отец много ездил по району и не всегда успевал вернуться домой ночевать. Они слишком долго жили в доме одни, без женщины. Мама рассказывала, что в первые две недели после свадьбы она только мыла полы, вытирала пыль, чистила кафель в ванных комнатах и стирала занавески. От воды, порошка и мыла у нее до крови растрескалась кожа на руках, и она спала в старых дедовых перчатках, в которые каждый вечер наливала подсолнечное масло.
– Ей хотелось, чтобы все было красиво, – говорит Оскар. – Идеально. Это было самое главное. Так что сначала она вычистила дом и переставила мебель, а потом убрала все бабушкины грядки, избавилась от кур и парника. И посадила цветы. Наверное, ей было важно, чтобы все стало не так, как прежде. Чтобы они оба – дед и отец – увидели разницу. У нас маленький город, и они были очень важные люди, понимаете? А мама была молода. И просто не нашла другого способа доказать, что нужна им. Что они без нее не обойдутся.
И Маша думает: нет. Дело не в этом. Она могла броситься подвязывать помидоры, разбрасывать навоз на огороде и откармливать поросенка, каждую осень добавлять по три дюжины новых банок в кладовку. Научиться солить свинину и коптить кур, сшить себе шесть ситцевых платьев и окончательно разобраться с остатками чужой жизни на чердаке; словом, продолжить то, что было начато до нее другой, старшей женщиной. Так было бы проще, но она сделала в точности наоборот: изменила все, и это наверняка стоило ей гораздо больших усилий, ведь двое взрослых мужчин, ее муж и свекр, осиротевшие, скорбящие по той, умершей совсем недавно, вряд ли приняли ее вторжение в привычный ход вещей без сопротивления. И поэтому молодая, слабая, двадцатидвухлетняя ни за что не решилась бы на такое сама, знает Маша. Это сделал дом, который просто возвращал себе прежнюю форму. Он заставил ее.
Дом всегда соединен с женщиной. Мужчины возводят стены и накрывают их крышей, врезают окна. Укладывают черепицу и плитку, штукатурят и красят, рассчитывают нагрузки на перекрытия и утепляют фасад. Но без женщины всякий дом – всего лишь коробка, укрывающая от непогоды. В которой можно спать, есть и греться, но жить – еще нельзя. Дом пуст и бесплоден, как игрек-хромосома, до тех пор, пока не появляется женщина, потому что именно женщина решает, каким ему быть. Наполняет запахами и цветом, расставляет посуду на полках, вешает шторы. Стелет кровати и разбивает сад. Каким-то непостижимым образом сообщает кучке неодушевленных стройматериалов разгон, которого запросто может хватить и на пару веков.
Белый легкий дом, спрятавшийся под боком невысокой горы, терпел двадцать с лишним лет (думает Маша). С сорок пятого по шестьдесят шестой. Временные жильцы не слышали его, и он просто пережидал их, берег силы, даже не пытался достучаться. Пришедшая за ними женщина, которая воевала с ним нарочно, сжав зубы, много лет держала его в другом состоянии одной только волей и нелюбовью и успела нанести ему серьезный урон, но в конце концов умерла побежденной и отпустила его, у нее не было выбора: дома живут дольше женщин. И только в шестьдесят шестом ему наконец повезло. Ему досталась чуткая, юная. Неуверенная. И форма, идея, суть этого дома под горой, желавшая возможности вернуться с той минуты, когда первые хозяева сгинули и бросили его, облегченно расправилась. Утвердилась. Взяла заложника.
– А какие цветы она посадила? – спрашивает Маша. – Ваша мама.
И Оскар хмурится, задетый ее вопросом. Этот рассказ дается ему непросто, и садовые цветы в нем – всего лишь незначительная деталь, не стоящая повторного упоминания. На самом деле он ведь говорит не о доме, не о цветах и даже не о своих родителях; он рассказывает о себе. И Машино любопытство к мелочам раздражает его, отвлекает от главного.