Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чего не понимает Оскар: его история больше ему не принадлежит.
Так всегда происходит: где-то на полпути между тем, кто рассказывает, и тем, кто слушает, история разветвляется. Становится многомерной. Каждый слушатель выбирает свое, понятное и близкое, и отбрасывает то, что кажется ему лишним, и в этот момент неизбежно делается соавтором рассказчика. Не просто меняет чужую историю, а создает новую – сильную, равноправную. А значит, истины нет вообще и не может быть, и всякая реальность существует в бесконечном количестве вариантов. Легко изменяется столько раз, сколько у нее оказывается свидетелей. Человек, желающий защитить свою версию событий, обречен переживать их в одиночку и вечно хранить молчание.
– Цветы, – упрямо повторяет Маша-слушатель, Маша-соавтор, уже вызвавшая к жизни собственную историю, где главный персонаж – не Оскар, не его юные мать и отец, не выцветающие на чердаке черно-белые Райнер, Бригитта и Ханс, а, неожиданно, – дом, которого она никогда не видела.
Который она вдруг, как ей кажется, поняла.
– Вы сказали, она снова их посадила. Какие это были цветы, вы не помните?
– Розы, – с досадой говорит Оскар. – Это были розы. Какая разница? У них долго не было детей, – говорит Оскар. – Для того времени это было странно. Первый ребенок должен появиться в год свадьбы, тогда так было принято. Люди не задавали им вопросов, но, понимаете… Маленький город. Все было на виду. Завод, которым управлял дед, выиграл социалистическое соревнование. Отец получил свою должность, стал секретарем. И весь город ждал ребенка. Но они прожили еще целых пять лет втроем, только взрослые. Мама считала, что еще рано. Что перед Клариным появлением ей сначала нужно все подготовить.
– А Клара – это… – начинает Маша.
– Клара – моя старшая сестра, – отвечает Оскар. – Она родилась в семьдесят первом.
И Маша (которая собирает из его рассказа свой) думает: ну еще бы. Конечно. Когда тебе двадцать с небольшим и тебе вдруг достается дом – старый, упрямый, обиженный, – ты вначале попытаешься задобрить его. Примириться. Сделать так, как он хочет. И только после осмелишься доверить ему младенца. И поэтому она пять лет подряд расставляла по местам все, что переворошили другие. Чинила сломанное, восстанавливала потерянное. Заглаживала вину. А потом, когда дому действительно стало не в чем ее упрекнуть, наконец решилась родить себе дочь.
Маша сидит на сухом цементном полу удобно, скрестив ноги, впервые за трое суток свободная от горьких мучительных мыслей, от разъедающей боли. Не мерзнет, не тревожится, не помнит о мертвом Сонином теле, которое медленно тает здесь же, совсем рядом, в недалекой темноте. Когда уровень горя и ужаса переходит в красную зону и становится опасен для рассудка, человек ищет любые способы отвлечься от страданий, готов любой ценой стравливать давление. Маша знает, что тонет уже слишком долго, и, чтобы не провалиться, хоть как-то удержаться над черной водой, она сжала зубы и заставила себя сбежать в чужую давнишнюю историю, и сбежала. Хотя полотно, за которым она прячется от своего прожорливого страха, пока еще слишком тонкое: белый дом с эркером, розовый сад, круглый стол под бязевой скатертью, худенький мальчик над чашкой какао.
Клара, думает она с благодарностью и закрывает глаза. Клара и Оскар. И поспешно добавляет на свое полотно еще один мазок краски: девочку.
– Какая она была? – спрашивает Маша, не замечая, что говорит в прошедшем времени, потому что маленькая Клара в светлом платьице и лакированных туфлях, играющая в мамином саду под розами, представляется ей такой же зыбкой и нереальной, как давно сгинувшая Бригитта.
– Очень красивая, – отвечает Оскар. – Она была очень красивая, совсем не похожая на нас. Отец всегда шутил, что ее подменили в родильном доме. В нашей семье у всех темные волосы, а Клара родилась с белыми. Мама даже не хотела ее стричь – боялась, что после этого Кларины волосы поменяют цвет, такое иногда случается у детей. Ее все любили, – говорит Оскар. – Клару. Она плохо училась, ей было трудно сосредоточиться. Кажется, сейчас это называют «дефицит внимания». Но… это трудно объяснить. Если в школьном театре ставили «Маленького принца», Клара играла Розу. А в «Гамлете» – Офелию. Наш отец к тому времени стал уже главным коммунистом в городе, а через несколько лет – и во всем округе. Но роли ей давали не из-за него. Просто даже эти бумажные костюмы на ней выглядели, как… как настоящие платья. И все остальное на сцене сразу тоже становилось настоящим. Только из-за нее. Вы понимаете? А вот учить слова ей было трудно. К счастью, у Офелии мало текста. А Роза в «Маленьком принце» вообще почти не разговаривает, – говорит Оскар и улыбается. – Так что дома мы постоянно учили с ней реплики. За завтраком, после уроков и по вечерам. Мы всегда ходили на ее спектакли – я, мама, отец и дед. Все время, пока она училась в школе. Но так делали не только мы. Весь город по субботам ходил в школу посмотреть на Клару, потому что она была особенная. Не знаю, что еще добавить, я плохой рассказчик. Вряд ли у меня получилось объяснить.
– Ничего, – отвечает Маша. – Не волнуйтесь. Мне кажется, я понимаю.
И снова думает о доме, получившем наконец своего младенца. Первую девочку, рожденную в его стенах. После череды временных хозяек – первую, которой он в самом деле мог бы довериться и которой именно поэтому в приданое, в залог будущей дружбы достались золотые волосы, и голубые глаза, и талант, и ничем еще не заслуженная всеобщая любовь. Которая впервые увидела его не искалеченным и разоренным, каким он достался когда-то ее юной матери, а обновленным, красивым и сильным. Дом сделал все что мог: прошептал над колыбелью нужные слова и повернулся солнечной стороной, смягчил острые углы, приглушил сквозняки, бережно втянул шипы и ступеньки. И девочка, растущая в нем, была предназначена, чтобы расслышать его, и соединиться с ним по-настоящему, и беречь, и хранить ему верность. Достаточно было просто дождаться, пока она вырастет и унаследует его, и родит в нем собственных дочерей, и сама научит их любить его.
– У нас был план, у Клары и у меня. Мы оба собирались уехать отсюда, – говорит Оскар, и Маша вздрагивает, потревоженная, как аквалангист, которого насильно выдернули на поверхность из синей беззвучной глубины.
– Она мечтала стать актрисой, а я хотел жить в большом городе с трамваями и метро, поступить в университет. Мы всё придумали, когда Кларе до окончания школы оставалось два месяца, а мне – два года. Решили, что она поедет первой, а я сбегу к ней позже, как только получу аттестат. Родители об этом не знали. Отец хотел, чтобы мы учились недалеко от дома, ему важна была идея – дружная семья под одной крышей. И потом, он обожал Клару. Гордился ею, всегда сидел в первом ряду, когда она выступала. Она была нужна ему здесь. Рядом. Он ни за что не отпустил бы ее.
И это никогда бы не закончилось: ваши олимпийские медведи, ваши настенные календари со Спасской башней. Ваше бесконечное Золотое кольцо. Ваши стихи, которые Клара тысячу раз читала со сцены, год за годом, только ради него; ведь она тоже любила отца. Она говорила мне, что, как только станет звездой, никогда больше, ни разу в жизни не скажет ни одного слова по-русски. Ей оставалось только сбежать. И тут у нас закончился коммунизм. В восемьдесят девятом, почти одновременно с вашим, – говорит Оскар. – Правда, у нас его попытались истребить окончательно. Партию объявили вне закона, а функционеров не только уволили с государственной службы – им вообще запретили занимать руководящие должности. Их подвергли общественному осуждению, заставили каяться и заслуживать прощение. И многие каялись. Но не мой отец. Он… возмутился. Все случилось слишком быстро, а Советский Союз существовал еще несколько лет, и отец был уверен, что это долго не продлится. Что вы вмешаетесь и вернете всё на место, вы ведь уже так делали раньше.