Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что сборами пришлось заняться нам с Кларой. Мы вынимали книги из шкафов, раскладывали их стопками на полу и перевязывали бечевкой. Отвинчивали люстры, разбирали мебель. Складывали постельное белье и скатерти, тарелки и хрусталь, обувь и зимнюю одежду. Вещей оказалось так много, что сборы заняли у нас почти три недели. Мы двигались постепенно, со второго этажа на первый. И мама, понимаете, сразу словно забывала про комнаты, которые мы уже разобрали. Никогда больше в них не заходила. А два последних дня, когда мы уже сняли шторы в гостиной, она просидела в кухне. С утра и до самой ночи просто сидела за столом и смотрела в окно на свои розовые кусты. Так что кухню мы с Кларой не тронули. Просто не посмели. И, когда мы уезжали, там все осталось как было: мамины занавески, и скатерть, и посуда в буфете.
Дура, думает Маша. Романтическая дура. Напридумывала ерунды. Безупречную наследницу с золотыми волосами и какую-то совсем уже бесплотную Бригитту, засыпанную бомбами семьдесят лет назад. А между тем все это время, все это длинное время у дома ведь была своя женщина. Та самая, настоящая хозяйка. Которая прожила в нем целую жизнь, родила в нем детей, в самом деле его любила. И сошла с ума, когда его отобрали.
Кто пострадал больше: дом, из которого вырвали его женщину, или женщина, которую лишили дома?
– И куда же вы уехали? – спрашивает Маша.
– Сюда, – отвечает Оскар, и его лицо, бледное в свете фонаря, заостряется и твердеет. – Мы переехали сюда. В Отель.
Это было единственное место, где отцу предложили работу. Бывший партийный санаторий переделывали в горнолыжный пансион, ждали иностранных туристов, но бюджет был маленький. Все деньги ушли на реконструкцию, и прежний персонал пришлось уволить, для нового времени штат был слишком большой: четыре горничных, повар с двумя помощниками, портье, медсестра, массажисты и лыжные инструкторы. Отец обещал, что мы справимся, сможем заменить их всех, и нас наняли. Нам даже выделили два номера, один для родителей, второй – для нас с Кларой, и это было важнее всего, потому что денег на другое жилье у нас не осталось. Я вижу, что вы мне не верите. Да, наш дом ломился от прекрасных вещей, они очень радовали маму. Но отец относился к редкому типу – коммунист с идеалами. У него не было запасного плана, секретного счета в банке, подпольного бизнеса. Не было даже машины, он всегда ездил на служебной. И, когда все рухнуло, у нас остались только вещи в коробках. Мебель, посуда, книги. Мамины платья, картины и вазы.
Отца сделали управляющим, он знал три языка и мог работать с иностранными гостями. Вести бухгалтерию, выдавать ключи, решать проблемы. Мама готовила завтраки и обеды, Клара убирала комнаты, мыла посуду и подавала на стол. А я тогда как раз закончил школу и носил чемоданы, следил за угольным котлом, а потом учил гостей кататься на лыжах.
– Значит, вы опять не уехали, – говорит Маша. – Вы и Клара.
– Мы хотели. Но без нас двоих с Отелем ничего бы не вышло. И мы решили подождать еще год. За это время дела здесь должны были пойти в гору, и отцу дали бы возможность нанять настоящий персонал. Горничных, официантку, ночного портье. Но до этого родители не справились бы без нас. Им было трудно, гораздо труднее, чем нам. Они оба в тот год как будто замерли. Остановились. Остались жить в прошлом.
Когда внизу в столовой снимали портрет Ленина, отец не дал его выбросить и повесил у себя над кроватью – огромное полотно в тяжелой раме, слишком большое для гостиничного номера. Мы с Кларой боялись, что чертов Ленин как-нибудь ночью спрыгнет со стены и придавит их. А еще он таскал книги из партийной библиотеки на первом этаже и складывал в номере на полу. А мама… она не позволила нам распаковать вещи. Коробки с сервизами, бельем и нашими фотографиями, с ее платьями лежали здесь, в гараже. Их нельзя было трогать, нельзя было открывать, даже когда нам понадобились зимние ботинки. Или кофейник. Даже когда картон начал покрываться плесенью. Оба вели себя странно, понимаете? И поэтому мы не сразу поняли, что мама больна. В ноябре она спустилась по канатной дороге вниз, в долину, – говорит Оскар. – Добралась до нашего прежнего дома. Открыла калитку и зашла. У нее там росли очень редкие розы, лиловые. Она увидела, что их не обрезали к осени, и села обрезать. Секатор висел на том же месте в сарае, она легко нашла его, это ведь был ее сад.
Конечно, мама никому не причинила бы вреда. Но она отказалась уходить, а новые жильцы не знали ее и вызвали полицию. Оттуда нам позвонили, и вечером отец привез ее назад. Мы напоили ее чаем и уложили в постель, а наутро мама не встала. Не хотела одеваться, не стала с нами разговаривать. Просто осталась в спальне. И еду для гостей с того дня пришлось готовить Кларе.
– Это были тяжелые дни, – говорит Оскар. – Чтобы успеть к восьмичасовому завтраку, Клара теперь вставала в половине шестого. Разогревала плиту, пекла вафли, резала ветчину и сыр, жарила бекон и варила кофе. В семь я спускался, чтобы сменить скатерти в столовой, поправить стулья и расставить посуду. Уборку комнат нужно было закончить до полудня – первую половину дня гости чаще всего катались на лыжах, но к половине второго Кларе нужно было приготовить обед и накрыть столы, и я начал перестилать постели и убирать в номерах вместо нее. После ужина я мыл посуду, скопившуюся за день, а Клара разливала напитки в баре; гости предпочитали, чтобы это делала именно она. В горнолыжных гостиницах вечерами немного развлечений, и бар всегда был полон допоздна, так что Клара редко ложилась спать раньше двух. И страшно уставала. Мы делали что могли, но она все равно уставала. Очень. Сильнее, чем мы с отцом.
– С отцом, – хмурясь, повторяет Маша, у которой собственный счет к отцам. – Вот как. А он? Что делал он?
– Он старался, – отвечает Оскар сухо.
– В тот первый год иностранцы еще боялись коммунизма, к нам приезжали только свои. Только те, кто знал его. И когда я начал помогать Кларе с уборкой, отец встречал их у входа, выдавал ключи, провожал в комнаты. Он даже носил им чемоданы – людям, которые читали о нем в газетах, первыми здоровались с ним на улице, сидели в его приемной. Которые зависели от него. Но оставалась еще стирка. В отеле с двадцатью номерами за день скапливается сто килограммов белья – полотенца, скатерти, простыни; нам это было уже не по силам, поэтому бельем тоже занимался отец, по ночам. Потому что не мог вынести, чтобы его видели с утюгом в руках. Ему проще было не спать, чем у всех на глазах складывать пододеяльники.
– Мы надеялись, мама вот-вот придет в себя, – говорит Оскар, – и нам станет немного легче. Но перед самым Рождеством она ночью вдруг выбралась из спальни и стала бегать по коридору. Босая, непричесанная, в одной рубашке. Билась в двери, кричала, перебудила гостей. А когда мы попытались успокоить ее, она не узнала нас. Как будто впервые увидела.
Наутро отец позвал к ней своего друга, доктора Кокошку, и тот сказал нам, что это не депрессия. Что маме не станет лучше. Он сказал, что у мамы Альцгеймер. Позже я много читал об этой болезни, – говорит Оскар. – Альцгеймер – болезнь стариков, а маме не было и пятидесяти, так что, возможно, Кокошка ошибся. Он приехал по старой дружбе, бесплатно, провел с мамой два часа, не делал анализов, не проводил тестов; может, он даже был плохим врачом. Но отец поверил ему сразу. Больше никому маму не показывал, не искал других мнений. Он испугался.