Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Херд призадумался. Американец заметил:
— Мне такие соображения в голову не приходили. А как же притчи Соломоновы?
— Максимы утомления, дорогой мой друг. Я легко мирюсь с проповедями. Я человек старый. При наличии определённого терпения я могу читать Соломона. Но для наших детей нам требуется нечто не губительное и отрицающее, но живящее, указывающее верный путь, нечто, позволяющее им высоко держать голову. Друг, старший брат, только не педагог. Я бы никогда не порекомендовал юноше изучать это произведение. Оно унизит его дух, лишит самоуважения. Как всякий исправившийся распутник, Соломон действует на юношество угнетающе.
— Вы хорошо знаете Англию? — спросил мистер Херд.
— Едва-едва. Мне приходилось проводить по нескольку дней то в Ливерпуле, то в Лондоне во время моих периодических поездок в Штаты. Друзья снабжают меня английскими книгами и газетами — восхитительный сэр Герберт Стрит посылает мне больше того, что я способен переварить! Признаюсь, пока я не изучил Библию, многое из того, что я читал, оставалось для меня загадкой. Её наставления словно бы льются, тёплые и текучие, по венам вашей национальной жизни. Затем, постепенно, эта влага застывает и затвердевает, заключая всё тело в своего рода кристалл. Для вашей этики стереотипом служит английский готический шрифт. Это мораль горгульи.
— Англо-саксу безусловно трудно объективно оценить Библию, — сказал мистер ван Коппен. — Его сознание с детства насыщается ею в такой степени, что оценка неизбежно получается смещённой.
— Как и у древних с их «Илиадой». Существовал ли на свете поэт выше Гомера? И однако же преклонение перед ним положительно стало отравой для независимой творческой мысли. Сколько интересного можно написать об иссушающем воздействии Гомера на интеллектуальную жизнь Рима!
Епископ спросил:
— Вы считаете, что Библия то же самое сделала с нами?
— Я считаю, что она отвечает за некоторые византийские черты в вашем национальном характере, за бесформенность и неустойчивость, которую я, как мне во всяком случае кажется, наблюдаю в повадках многих англо-саксов. Они сознают, что полученное ими традиционное воспитание в чём-то не сходится с истиной. И это внушает им чувство неуверенности. Делает их застенчивыми и неловкими. Устойчивость! Вот что им требуется и чего они никогда не найдут в этой восточной книге.
— Иссушающее влияние Гомера это ведь дурной знак, не так ли? — спросил американец.
— Как и влияние Библии? — добавил мистер Херд.
— Может ли растение выжить, если оно не засыхает время от времени? Если бы древние не изнурили себя Гомером, для нашего Возрождения могло не найтись подходящей почвы. Дурной знак? Кто вправе сказать? Добрый, дурной — я не уверен, что этими словами вообще следует пользоваться.
— Вам достаточно, как вы уже говорили, установить факт?
— Более чем достаточно. Остальное я оставляю учёным. И единственный факт, который мы, похоже, установили, сводится к тому, что ваши представления о морали схожи с моими представлениями о красоте только в одном: и те, и другие несовременны. Вам угодно, чтобы я любовался паровозом. Почему? Потому что он представляет собой идеально отлаженный механизм, в совершенстве приспособленный к современным нуждам. Хорошо. Я изменю мою концепцию внешней красоты. Я склонюсь перед паровозом, осовременив тем самым мой идеал прекрасного. Но готовы ли вы изменить вашу концепцию благовидного поведения? Готовы ли склониться перед чем-то, более приспособленным к современным нуждам, чем эти иудейские доктрины, перед каким-то более тонко отлаженным механизмом? Нищенствующий монах, этот цвет восточной этики — что в нём современного? Он похож на любого семита. Он не уважает себя. Он извиняется за то, что ещё жив. Разве это красиво — извиняться за то, что ты жив?
Американец заметил:
— Должен сказать, что даже самые ярые наши изуверы воспринимают ныне эти старинные доктрины не так серьёзно, как вы, по-видимому, думаете.
— Не сомневаюсь. Но они яро осуждают себя за это. Что делает их ещё более жалкими. Ибо они усугубляют скудоумие искренностью.
Светлая улыбка играла на лице графа, когда он произносил эти слова. Очевидно было, что мысли его уже витают в какой-то иной дали. Проследив его взгляд, епископ увидел, что тот покоится на «Фавне», голова и плечи которого купались теперь в тёплом потоке света. Под их мягкими прикосновениями древнее изваяние, казалось, пробудилась от дремоты. В венах его начала пульсировать кровь. Статуэтка пришла в движение, она, выразительным олицетворением радости, властвовала над всем, что её окружало.
Мистер Херд, чьи глаза не могли от неё оторваться, только теперь осознал всё значение того, что он сегодня услышал. Скоро его осенило, что перед ним выражение не одной только радости. Иное качество, неуловимое и неодолимое таилось в нежной грации этой фигурки: элемент тайны. Перед ним, скрытое в бронзе, маячило благосклонное прорицание.
Но как ни ломал он голову, прорицание не облекалось в слова.
Что это было?
Послание, обращённое сразу ко всем, «любовное и загадочное», как отозвался о нём старик. Да, конечно! Приветствие от неизвестного друга из неизвестной страны; что-то знакомое по смутному прошлому или далёкому будущему, глаголящее о благоденствии — отчётливо зримое, но невыразимое, как замирающая улыбка детства.
Под вечер мистер ван Коппен отвёз епископа вниз в коляске, которую нанимал обычно на всё время своего пребывания на Непенте. Дорогой они, вдосталь наговорившиеся с графом, всё больше молчали. Американец, казалось, о чём-то размышлял. Взгляд мистера Херда с некоторым беспокойством блуждал по окрестностям.
— Не нравится мне это новое облако над вулканом, — заметил он.
— Похоже на пепел. И похоже, что его может снести в нашу сторону, не так ли? — если ветру хватит силы его сдвинуть. Вы часто видитесь с графом? — поинтересовался американец.
— Совсем не так часто, как хотелось бы. Какие великолепные телячьи котлеты мы ели сегодня! Такие белые, нежные. Ничего общего с телятиной, которой нас потчуют в Англии. И это ароматное вино замечательно к ним подходит. Из его собственного винограда, я полагаю.
— Весьма вероятно. С маленького виноградника, который доставляет ему так много прекрасных вещей, — американец негромко хмыкнул. — Что касается английской телятины, мне ещё ни разу не довелось отведать достойной употребления. Если не забивать телёнка, пока он не обратится в корову, — что же, ничего кроме говядины и не получишь.
— Говорят, англичане не умеют готовить, несмотря на превосходное качество их продуктов.
— Боюсь, беда именно в продуктах. Англичане всё приносят в жертву размерам. Варварство какое-то. Одни жирные саутдаунские бараны чего стоят. То же и с птицей — крупной, но безвкусной, ничем не похожей на малюток, которых вам подают здесь. Скажем, гусь — замечательно вкусная птица. Но если растить его только ради веса, гибнет и качество мяса, и его вкус, и получается не птица, а комок резины.