Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Серьезно? Прикольно увидеть бы…
— Написал «Пятый день творения» во Владимирском, «Адама и Еву в Эдемском саду», «Христа в Гефсиманском» и еще одно «Моление о чаше»… «Ангела с кадилом и свечой», эскизы: двух ангелов, голову ангела, голову пророка… Еще четыре «Надгробных плача», три «Воскресения». Нарисовал чудесную Богоматерь…
— Которую сам и убил.
— А потом вместо нее еще одну… страшную… ужаснувшую и Васнецова, и Прахова. Ночью в крестильне он написал Богоматерь с ощеренными зубами и с когтями. Казалось, она хочет царапаться, как кошка. Две мадонны… Одна — прекрасная, другая — ужасная. В нем словно жил одновременно доктор Джекил и мистер Хайд.
Даша кивнула, она помнила эту историю, подслушанную ею когда-то. Помнила и сюжет Стивенсона, о враче, разделившем себя на хорошее и дурное «я». И о том, как дурное «я» отправилось убивать людей на улицах Лондона.
— А что ты об этом думаешь? — Даша достала из кармана набросок, украденный ими у Мистрисс. — Разве это не сатанизм? — спросила она осторожно.
— Ух ты, он сохранился? — пришла в непонятное восхищение Маша. — Я читала о нем… Вот и еще один христианский сюжет. Это часть триптиха, который он рисовал в Одессе. Христос у гроба Тамары.
— У гроба Тамары?
— Весьма нестандартно! Особенно бутылка на столике… Хотя, когда Врубель рисовал Гамлета и Офелию, он тоже поместил их в современную мещанскую квартиру с безделушками.
— Черт с ней с бутылкой… Какая Тамара?.. Это же Врубель лежит!
— Согласна, они чем-то похожи, — Маша достала из нагрудного кармана рубахи мобильный, подключилась к всемирной сети и мгновенно нашла нужное ей изображение. — Вот более поздний вариант «Тамары в гробу». Сама посмотри! — ткнула она пальцем в картинку.
Чуб вгляделась в лицо мертвой княжны. Рядом очень кстати всплыл портрет юного, еще безусого Врубеля.
Одно лицо!
— Он считал себя Тамарой? — Чуб была готова вернуться к голубой версии.
— Раз Демона он списал с Кылыны, логично, что Тамару он интуитивно писал с себя. Ведь Тамару погубила любовь к Демону, — сказала Маша, восторженно разглядывая предоставленный Дашей карандашный набросок. — Но ты увидала самое главное. Раз Тамара — это он сам, нарисовав Христа, который молится о спасении души Тамары, он мечтал и о спасении собственной души… Ведь в конце поэмы Лермонтова душа Тамары отвергает Демона и улетает на небо с ангелом!
— Это не Христос молится Врубелю… — вскрикнула Даша. — Христос молится за него! Он просит избавить его от горькой участи… Это сам Миша молился «Пусть меня минует чаша сия»! Как Христос в Гефсиманском саду.
— Об этом никто никогда не писал, — заговорила тоном историка Маша. — Его христианские сюжеты считали малоудачными. А те, о которых отзывались восторженно, не сохранились… Но Киев стал для Врубеля одной бесконечной попыткой найти Бога. Бесплодной попыткой. Он выбрал Демона. После Киева он уже никогда не возвращался к Христу.
— Ни хрена он не выбрал! — вдруг рассердилась Даша. — У него не было выбора. Это Присуха. Кылына, его личный Демон, навсегда привязала его душу к себе. Вот почему он твердил: Демон — это моя душа! Он чувствовал это. Потому попытался разбить свою работу, а Кылына едва не умерла… он пытался избавиться от нее.
— А позже, когда в конце жизни он написал «Демона поверженного» — он сошел с ума, его сын умер, — печально закончила Маша. — Его наказал Город.
— Нет, Киев никогда не проклинал его! — окатило внезапным озарением Дашу. — Клянусь мамой, это Кылына. Ведь вместе с Демоном он поверг и ее! И она отомстила. Из-за Присухи он навсегда был связан с ней, но и она была связана с ним… Как ты с Миром. Связаны насмерть! Даже странно, как она так прокололась, Кылына ведь умная.
— Она просто недооценила его. До встречи с ней Врубель был обычным человеком, никому не известным художником, которого она использовала, чтобы осквернить нужную церковь. Она не знала, что он гений… не талант, а настоящий неподдельный гений. А значит, в своей собственной магии — в творчестве он не слабее ее. Возможно, при определенных обстоятельствах он мог бы даже убить ее… — Маша задумалась. — А знаешь, что никогда не приходило мне в голову?
— Что его игра в Провалы — реальность?
— И это тоже. И еще кое-что… он прожил в Киеве примерно пять лет. О двух первых годах мы знаем все. А оставшиеся точно провалились. Почти неизвестно, что он делал все это время. Куда подевались его работы? Он постоянно рисовал, он писал, как дышал, почти не выпускал из рук карандаш. Почему же вместо полотен остались лишь мифы о картинах, которые он бесконечно уничтожал? Один бесконечный провал — вместо информации.
— Намекаешь, что все это время он провел в Провалле?
— «Владимирский… твое… Провалля», — сказала Кылына. Что она хотела от меня? Зачем решила погубить моего сына?
— Он сын Врубеля — может, в этом все дело?
— Зачем ей губить его детей?
— А вдруг это не она, а он? — с ужасом выговорила Даша. — Если Врубель едва не убил Кылыну… Ведь он нарисовал и тебя с ребенком на руках! А потом намалевал сверху Акнир. А если ваш сын болеет потому, что он его уничтожил — закрасил и тебя, и его? Вдруг Кылына послала тебя во Владимирский, чтобы ты сама увидела это… как Врубель убивает ваш портрет, и тебя, и вашего сына…
Даша пожалела о своих словах — спокойное лицо Маши потемнело, она сразу же встала.
— Мне пора обратно. Я и так оставила сына слишком надолго, — младшая Киевица точно забыла, что время в Настоящем стоит. — Перенесешь меня?
Она громко, раздраженно щелкнула пальцами. Пейзаж под ними изменился, они оказались на крыше одного из домов Прорезной. Чуб узнала безрадостный осенний мотив Киева образца 1888 года и почувствовала сожаление и разочарование, Маша словно послала ее на три буквы, — обратно, в унылое, темное Прошлое!
— Вот не люблю я такой Киев… Я знаю, ты любишь старый Город… а я нет… нехороший был год, — сказала Чуб.
— Возможно, это был лучший год, — с грустью сказала Маша. — Она видела сейчас совсем иной Киев, объятый желто-красным кудрявым огнем осени — унылая нагота почти лишенных деревьев киевских улиц искупалась множеством разбросанных повсюду садов, прячущих среди своих густых ветвей небольшие помещичьи усадьбы. — Это последний год, когда купола еще были выше домов, а вера в Бога — выше веры в прогресс…
Маша повернулась кругом, указывая на десятки золоченых крестов, рассыпанных блестками по осеннему небу — семь толстопузых куполов Владимирского собора, двадцать куполов Софии, восемь Михайловского-Златоверхого, видные даже отсюда, серебряные купола Андреевской, Десятинной, Трехсвятительской, маленький купол Ирининской, скромный крест Георгиевской церкви, Александровский костел…
— Никогда больше Город не будет ближе к Богу, чем нынче, — сказала младшая из Трех Киевиц. — Киев-златоглав будет однажды лишен головы. Как и Провал, роковой год юбилея крещения — существование на грани… После началась вторая строительная горячка, выросли дома, выросли доходы, повсюду провели электричество. И Киев — столица Веры и столица Ведьм, стал известен как столица элитных куртизанок и бесконечных борделей.